Мужики и бабы
Шрифт:
– Какой двор?
– Риковский!
Кречев повернулся уходить, но его остановили.
– В пожарке полно, – сказал кто-то от дверей.
– Тогда веди в лавку… как его… – запнулся Ашихмин.
– Рашкина! – опять крикнул кто-то от дверей.
– Дак там же распределитель?
– А ты в другую половину. В ту самую, где потом артельный склад был, – сказал от дверей опять тот, невидимый.
– Ясно! – Кречев вернулся к подводе и передал Кульку: – Лошадь привяжи у коновязи. Хозяина, – кивнул на Матвея Платоновича, – в бывший артельный склад… Там сдашь его под роспись.
–
– Молчать! – рявкнул Кречев. Он волновался от присутствия множества людей, которые глядели теперь на них с крыльца, и торопился: – Давай, давай! Чего возишься? – ругал он Кулька. – Растопырился, как баба.
– Вот это кулачина! – крикнули с крыльца.
– Сазон так Сазон…
– На ем пахать можно…
– Эге! Бочку пожарную возить. Во отъелся за щет рабочего класса…
– И трудового крестьянства…
Кречев подтолкнул под локоть робко стоявшую возле мужа Феклу:
– Пошли, пошли… Чего глаза-то пялить без толку?
– Матвей! Как же нам теперь без тебя-то? Неужели не свидимся? – Губы ее тряслись, глаза наполнились слезами, а рука правая, сложенная в троеперстие, машинально и быстро крестила его мелкими крестиками.
Варька, глядя на мать, тоже начала давиться слезами и гукать, глотая рыдания.
– Будет, мать, будет, – сказал Матвей Платонович, хмурясь и косо поглядывая на гоготавшее крыльцо. – Постыдись плакать перед ними-то… Бог не выдаст – свинья не съест. Спаси вас Христос!
Кречев подвел Феклу и Варьку к высоким тесовым воротам, ведущим в просторные каманинские конюшни. Его встретил охранник в черном полушубке, вкось перехваченный ремнями, с наганом на боку.
– Фамилия? – строго спросил не Феклу, а Кречева.
– Амвросимовы… Фекла и Варвара…
– Так! – Тот открыл черную, в картонном переплете тетрадь, заскользил глазами по страницам. – Так… Вот они! Запомните, поедете на шестой подводе. Возчик Касьянов из Пантюхина. А теперь марш на место!
Он растворил ворота и пропустил в конюшню Феклу и Варвару. В полусумрачном сарае Кречев увидел множество людей, сидевших и валявшихся прямо на полу, на свежей соломе. Разговаривали тихо, многоголосо, и оттого слышался один слитный и протяжный гуд, как шмели гудели: бу-бу-бу-бу…
Где-то раздавались слабый детский плач да робкое назойливое упрашивание: «Мамка, пусти на улицу! Мамка, на улицу хочу!» На вошедших никто не взглянул, и никто их не спросил ни о чем. Постояв с минуту возле ворот, они сиротливо опустились на солому тут же, возле стенки.
– Ну чего, закрываем? – спросил охранник зазевавшегося Кречева.
– А? Ну да, закрывай. – Кречев как-то содрогнулся весь, словно чем напугал его этот охранник. – Закрывай! – повторил он со вздохом и пошел прочь от ворот.
13
Ударная кампания по раскулачиванию в Тихановском районе благополучно завершилась за две недели. Всех, кого надо было изолировать, – изолировали, кого выслать за пределы округа, – выслали, кого переселить в пустующие теперь уж государственные, а не кулацкие дома, – переселили, которые дома занять под конторы – заняли. Райком и райисполком, избавившись
А над высоким бетонным крыльцом старого каманинского магазина повесили воистину волшебную картинку с нарисованной колбасой и магическим словом «Раймаг». Мужики посмеивались, подходя к пустым прилавкам:
– А вы ту колбасу, с вывески, сымите и нарежьте мне. Я заплачу, чего стоит.
– Дурак! Та колбаса обчественная, смотри на нее даром и ешь, сколько хочешь, глазами. А рукам волю не давай.
– Дак мы теперь на какое довольствие перешли? Око видит, а зуб неймет?
– Во-во. Погляди да утрись.
Но питались мужики в эту зиму – дай бог каждому. Недаром цена на кадки подскочила вдвое – всякая посудина шла под засол мяса. И солили его, и коптили, и морозили. От бань по задворкам чуть ли не каждый вечер тянуло паленой щетиной; и горьковато-пряный дымок горевших ольховых полешек отдавал приторно-сладким душком прижаренного сала. Окорока коптили! Все районные ветеринары: и врач, и фельдшер, и бывший коновал, работавший санитаром при случном пункте, ходили в дымину пьяными, они открыли новую болезнь – «свиную рожу», по причине которой разрешалось не только забивать скотину, но и палить свинью, дабы при снятии шкуры не заразиться. А ежели хозяину хотелось продать свинину, так сдирали приконченную шкурку, и на свежий сальный обрез тот же ветеринар ставил чернильное клеймо – «К продаже подлежит. Здоровая».
Зато уж к масленице тишина установилась на селе благостная: со дворов ни свиного визга, ни телячьего рева, ни блеяния ягнят, ни гусиного кагаканья – лишние голоса были убраны.
Оно и то сказать: не так голос был страшен, как лишняя голова. Все, что появлялось на крестьянском дворе, попадало в опись и подлежало учету и налоговому обложению. Да не только налоги пугали… Ходили слухи, что по округу вынесено постановление – к двадцатому февраля всех загнать в колхоз. Значит, всякая животина на твоем дворе, считай, что уж и не твоя. А поскольку появление на свет божий новой головы пока еще происходило без свидетелей, так и старались прибрать ее вовремя.
У Бородиных ожеребилась Белобокая.
– Боже мой, к двум лошадям да еще третья!.. На тебе креста нет, – бранила мужа Надежда.
– Я, что ли, виноват, что кобыла ожеребилась?
– А кто же?
– Окстись, Маланья! Я тебе кто, производитель?
– Ты чурбан с глазами! Вот запишут на нас три лошади да раскулачат. Что тогда скажешь? Каким голосом запоешь?
Мир в семейство принес Федька Маклак. Он пришел из Степанова на воскресный отдых и, послушав перебранку родителей, сказал: