Мужики
Шрифт:
Эта спешная работа продолжалась накануне ярмарки до поздней ночи. И только тогда, когда мешки с пшеницей уже лежали на телеге, которую вкатили в ригу, и на завтра все было готово, в избе Борыны сели ужинать.
В печи весело пылал огонь, трещали еловые сучья. Все ели медленно и молча: так наработались, что было не до разговоров, И только после ужина, когда женщины убрали со стола, Борына, придвинувшись к печке, сказал:
— Выезжать придется на рассвете.
— Да уж не позднее! — отозвался Антек. Он смазывал упряжь, Куба строгал молотило
Тихо было в горнице, лишь огонь шумел да трещали за печкой сверчки, а с другой половины доносился плеск воды и стук перемываемых горшков.
— Ну как, Куба, останешься служить и на будущий год? Куба опустил рубанок и, засмотревшись на огонь, молчал так долго, что Борына окликнул его вторично:
— Слышал, что я тебе сказал?
— Слышать-то слышал… да вот… смекаю… по правде сказать, худого и от вас ничего не видел… вот только… — Он замолчал с озабоченным видом.
— Юзя, подай-ка водки да закусить чего-нибудь, что же так толковать всухую, чай мы не евреи! — распорядился Борына и придвинул к печи лавку, на которой Юзя сейчас же поставила бутылку, положила кольцо колбасы и хлеб.
— Выпей, Куба, и скажи свое слово.
— Спасибо, хозяин… Остаться я бы остался, да вот…
— Прибавлю тебе немного.
— Прибавить надо бы, а то и тулуп уже с плеч ползет, и сапоги развалились, и кафтан тоже какой-нибудь купить надо. Ходишь, как нищий, даже в костел идти срам, разве только на паперти постоять, а к алтарю как пойдешь в такой одеже?
— А в воскресенье ты небось на это не посмотрел, полез туда, где первейшие люди стоят, — сурово заметил Борына.
— Оно, конечно, правда… — пробормотал сильно сконфуженный Куба, заливаясь темным румянцем.
— Ведь и ксендз учит, что надо старших почитать. Выпей, Куба да слушай, что я тебе скажу, и сам поймешь, что работник хозяину не ровня. Каждому свое место, Господь Бог каждому другое определил. Что тебе Господь определил, того и держись, на первое место не суйся и над другими возвыситься не старайся — это тяжелый грех. И сам ксендз тебе то же самое скажет — так оно должно быть, иначе на свете порядка не будет. Смекаешь, Куба?
— Чай, я не скотина, у меня ум есть, отчего не понять?
— Так смотри же, больше над другими не возносись.
— Э… я только к алтарю хотел поближе…
— Не беспокойся, Иисус из каждого угла молитву слышит. Для чего тебе соваться между первейших людей на деревне, коли все знают, кто ты такой.
— Понятно… был бы я хозяином, так и балдахин носил бы, и ксендза под руки водил, а в костеле сидел бы я на скамейке да молился по книжке… А если я работник, хоть и хозяйский сын, значит, стой в притворе либо, как собака, за дверью! — сказал Куба уныло.
— Так уж оно на свете заведено, и не тебе это менять.
— Не мне… правда, что не мне!
— Выпей еще и говори, сколько тебе прибавить.
Куба выпил еще и слегка
— Если прибавит четыре бумажки и даст рубль задатку — тогда останусь.
— Видно, ты пьян или рехнулся! — воскликнул Борына. Но Куба был уже во власти своей давней мечты и не слышал слов хозяина. Его пришибленная душа распрямлялась, в нем росла гордость и такая уверенность в себе, словно он уже чувствовал себя хозяином.
— Прибавьте четыре бумажки и рубль задатку — тогда останусь, а нет, так наплевать, пойду на ярмарку и найду себе место хотя бы конюхом в имение. Все знают, что человек я работящий, всякую работу в поле и по хозяйству знаю так, что иному хозяину ко мне в пастухи идти да учиться… А нет, так птиц стрелять пойду и продавать ксендзу либо Янкелю…
— Ишь как разбрыкался, хромой черт! Куба! — крикнул Борына резко.
Куба замолчал, сразу очнулся от своих мечтаний, но задору не утратил и был так неуступчив, что Борына волей-неволей набавлял ему то полтинник, то злотый и в конце концов обещал на будущий год прибавить три рубля, а вместо задатка — две рубахи.
— Так ты вот какая птица! — удивлялся старик, запивая с Кубой сделку. Его злило, что надо отвалить столько денег, но раздумывать не приходилось, Куба стоил большего: парень такой работящий, что за двоих управляется, хозяйского добра не тронет, а о скотине заботится больше, чем о себе. Хоть и хромой и слабосильный, но в хозяйстве знает толк, на него можно положиться — все сделает как следует и за поденщиками присмотрит.
Потолковали еще немного, а когда расстались, Куба с порога совсем уже робко сказал:
— Ладно, согласен я на три рубля и две рубахи, только… только… не продавайте вы кобылу! При мне родилась… я ее своим тулупом укрывал, чтобы не замерзла… Не стерпеть мне того, что ее будет бить какая-нибудь сволочь городская. Не продавайте!.. Золото, а не кобыла… Послушная, как ребенок…
Такая лошадка, что иной человек перед ней — как есть собака. Не продавайте!
— И в мыслях у меня не было ее продавать!
— А в корчме говорили… Вот я и боялся…
— Ишь, опекуны нашлись, собачье племя! Всегда они больше хозяина знают!
Куба готов был от радости в ноги ему повалиться, но не посмел. Он надел шапку и торопливо вышел — пора было дожиться спать, завтра чуть свет ехать на ярмарку.
На другое утро, еще затемно, чуть не после вторых петухов, по дорогам и тропам, ведущим в Тымов, двинулись на ярмарку люди со всей округи.
Под утро прошел сильный дождь, но встало солнце, и погода немного прояснилась, хотя по небу бродили темные тучки, над низинами мокрой, серой холстиной висел туман, а на дорогах блестели лужи и кое-где в выбоинах грязь так и хлюпала под ногами.