Мужская школа
Шрифт:
На всю память мою останется маленькая парикмахерская над оврагом, неподалеку от нашего дома. Кресел пять или шесть там было в мужском зале, и лишь изредка я видел, чтобы здесь брились взрослые мужчины все всегда приходили бритыми, видно, деньги экономили. А вот стричься — всегда очередь. Под первое сентября — целая вереница, с хвостом на улицу, и одна парикмахерша, имени которой я не знал, а вот отчество распрекрасно — Никаноров-на! — в эти дни стригла только ребят. Ясное дело, электрических машинок для стрижки в ту пору не было, и Никаноровне, толстой, почти квадратной — на какие же, интересно, харчи? — приходилось вовсю работать правой рукой — как рука не отпадала? Заходить своим агрегатом она любила со лба, прорезала
— Не боись, сейчас сделаю красавцем!
Ну, а колкий обстриженный шар мальчишечьей головы доставлял ей истинно художественное удовольствие.
— Эк, какой гладенький да ровненький! — И рявкала над ухом: — Освежить?
Некоторые освежались, и я тоже пару раз, но это выходило чуть не вдвое дороже, да и башку щипало от тройного одеколона, так что, с малолетства обученный мамой, я обычно успевал отказаться от освежения, и всё удовольствие обходилось в рубль пятьдесят. И пока ты расплачивался в кассе под взорами подуставшей очереди, Никаноровна успевала наполовину оболванить следующего — дело шло споро. Так что роль толстой парикмахерши — ну ещё нескольких её товарок — в школьном деле была чрезвычайно велика: за какие-нибудь два-три-четыре дня перед сентябрём оголить начисто тысячи мальчишеских голов — пустых и не очень, — чтобы все мы в одинаковых кителях с блестящими пуговицами, с одинаково остриженными головами, одинаково выглядевшие одинаковые пацаны отправились в школу за одинаковыми для всех граждан знаниями.
Из этой одинаковости я ухитрился выпушить шёлковый галстук, который отличался особой яркостью, тремя верхними пуговицами кителя, расстёгнутыми против правил, и воротничком белой нарядной рубахи.
Так ходили некоторые пацаны, я ничего не изобрёл своего.
Все эти подробности про шёлковый галстук и верхние пуговицы нужны здесь вовсе не для того, чтобы затянуть действие. Дело в том, что внешнее отличие одного человека от другого играет, оказывается, важную роль. Вроде — ну, подумаешь, галстук из шёлка — что за дела? Кстати, он, может, был даже из вискозы, я, честно говоря, до сих пор не знаю, что это такое, предполагаю просто, что это чуть похуже шёлка, но такого же яркого, нарядного цвета, — ну так вот, он, может, был из другого материала, но всё же был ярче и наряднее, чем у других, а этого уже хватило кое-кому для кое-каких совсем для меня неожиданных размышлений.
Напомню снова я жил как бы на острове все свои первые четыре школьных года. Хотели они того или нет, но девчонки, с которыми мы вместе учились, бесспорно, влияли на нас, мальчишек. Что-то такое неизвестное нам ну не то чтобы заставляло нас искусственно подтягиваться, а не позволяло распускаться. Да ещё Анна Николаевна.
Она владела нами всеми. Мы были её — не то чтобы только учениками, а её детьми. Не родными, нет. Но очень-очень близкими. Она как-то так незаметно всё про нас знала. Или, может, чувствовала, и, когда наступал какой-нибудь такой удивительный момент, она всегда заглядывала тебе в глаза. Очень коротко взглянет — и всё! И осадит! И тебе всё станет ясно! Даже, может быть, стыдно. Я не знаю, как это называется — вот такое умение быть рядом с детьми, не лезть к ним, не мешать, не читать нотации, но в самую нужную минуту вдруг взять и что-то такое сделать. Повлиять. И мы под влиянием Анны Николаевны никогда не думали, что у одного какой-то там, понимаете ли, пионерский галстук красивее, потому что он из другой материи, и ярче.
Не знал я и не гадал, собираясь в новую школу, что есть у людей жестокая ненависть, возникающая только по той причине, что у него — или у них — этих ненавидящих, нет того, что есть у тебя, ненавидимого.
А кроме того, такая ненависть не объясняется. Тебе достаётся, и всё. И ты понять не можешь, в чём дело.
А дело в людской мерзости. И чем мельче — или младше — люди, тем мельче — или зеленее — их ненависть.
Ненависть, оказывается, тоже бывает неспелой и кислой, как незрелое яблоко.
5
С бьющимся сердцем приближался я к новой школе. Чем ближе подходил я к последнему углу, за которым открывался поворот, новая улица и на другой её стороне четырёхэтажное красное неоштукатуренное здание, тем явственнее ощущал своё одиночество. Мальчишки впереди, позади меня, на обочине дороги шли кучками, по четверо-пятеро, изредка вдвоём, а я был один-одинёшенек. Надо же, ни одного пацана из бывшей моей начальной не перешло сюда, не с кем даже словечко молвить!
Шаги мои становились всё тяжелее и медленнее, ноги не хотели передвигаться, наконец я вышел из-за старого двухэтажного дома, школа двинулась навстречу, нависая надо мной, и я просто физически ощутил, что она смотрит на меня, как та тётка, которая продавала учебники, — недовольно и неприязненно, будто я уже успел крепко перед ней провиниться.
Одиночество! Каким горьким вкусом обладает это чувство в двенадцать неполных лет! Но разве мог я допустить в эти щемящие мгновения, что одиночество это ещё не самое страшное испытание, и не раз и не два я ещё подумаю об одиночестве как о спасительной пещере, где ты обладаешь небывалой ценностью покоем и тишиной, и где ты сам с собой…
Стараясь ни с кем не столкнуться и ни на кого не налететь, я вошёл в школу, преодолел кипящее мальчишками фойе, пробрался по такой же бурлящей лестнице и вступил в коридор, похожий на передовую линию неистового фронта.
И в фойе, и на лестнице, и в коридоре народ не ходил, не двигался, а метался. Школа была средняя, а это значит, учились тут люди разных возрастов — от первышей до десятиклассников, но ни малышей, ни старшеклассников я не заметил, зато всё остальное разноперье походило на сбесившийся, сорвавшийся, сумасшедший водоворот. Пацаны бежали сразу во все стороны — вдоль и поперёк коридора, никого, кажется, при этом не замечая, но это было ошибочное впечатление, потому что каждый был хищником и каждый охотился на каждого, соблюдая, понятное дело, первое правило закона джунглей, по которому сильный нападает на слабого, а слабый только защищается, но никак не наоборот.
Потом, правда, я узнал, что бывают исключения, и дуботолк-семиклассник вполне свободно нападал на восьмиклассника похилее — впрочем, и здесь исключение лишь подчёркивало правило — не табель о возрасте, а только сила была управительницей жизни. Одна сила.
Фойе и лестницу я одолел всё-таки сносно, чуть выдвинув локоть и стараясь на скорости проскакивать опасные заторы. Но пройти коридор до своего класса в этом бессмысленно одичавшем хаосе не было никаких надежд. Едва я переступил порог коридора, как портфель вылетел из моих рук, больно ободрав ладонь. Я обернулся, но пацаны, напавшие сзади, уже ширялись возле стенки, выдавливая с двух сторон тех, кто оказывался в середине.
Я было наклонился, чтобы поднять портфель, но по нему пнул какой-то кретин класса примерно из седьмого с такой силой, что у портфеля внутри громко всхлипнуло что-то, будто врезали живому под селезёнку. Бедный мой портфельчик, наверное, пролетел бы из одного конца коридора в другой, если бы не толпа и если бы не липкий пол. Он попал в ноги одному, тот паснул, не разбирая, в стену, снова чтото всхлипнуло в портфеле, пробегавший пацан не то чтобы наступил, а прыгнул на него, и мне показалось, портфель заверещал.