Мужской день
Шрифт:
Телевидение лишило меня этой возможности.
УПРЯМСТВО
Однажды я здорово обиделся на маму и папу. Было это так.
Мама попросила меня сходить за хлебом.
– Не хочу, – сказал я честно. – Лучше вы кто-нибудь сходите.
– Интересно, – возмутилась мама, – а чай ты пить хочешь?
– Чай хочу, – спокойно ответил я.
В это утро я весь был какой-то тяжелый: тяжелые были руки и ноги, голова сама собой ложилась подбородком на стол и даже ресницы хлопали
– Ну вот что, – сказала мама твердо. – Быстренько переобуйся и сбегай, мы тебя ждем.
Я тяжело вздохнул и тяжелыми шагами отправился переобуваться.
Булочная была за углом, можно сказать, во дворе. Но сегодня – вернее, в тот день – этот путь представлялся мне необычайно длинным.
Хлопая крыльями, вылетали из чердачных окошек толстые голуби. Сверкали окна первых этажей, пуская мне в глаза крупных солнечных зайцев. Я вяло похлопал носком ботинка по краю лужи, и серые брызги стали быстро таять на сухом асфальте.
Дворничиха чуть не облила меня из шланга, и я пробежал вперед, в густую тень старого желтого дома на Большевистской улице. Здесь у подъездов всегда пахло мышами, а на окнах торчали противные цветы в горшках. Нежное утро не
радовало меня, и я шел и сочинял про себя историю, грустную и поучительную.
Вот приду я в булочную, возьму батон белого и полбуханки черного, а тут и окажется, что хлеб-то подорожал!
– Еще две копейки, – скучно скажет толстая тетя с густо накрашенным лицом у кассы и нетерпеливо постучит ногтями по пластмассовому блюдечку для денег.
А денег-то у меня нет! Только две пятнашки. Буханки, понятное дело, я оставлю напротив тети, на железном столике рядом с кассой, а тридцать копеек – в пластмассовом блюдце с выемкой, прибегу домой и крикну с порога:
– Сами идите доплачивайте за свой хлеб!
И расстроенный папа заспешит в булочную, сжимая в кулаке две копейки, а мама станет утешать меня, нальет горячего чая и насыплет в чашку четыре полные ложки сахара.
Но денег оказалось достаточно. Тетя равнодушно бросила две копейки сдачи и я, сунув хлеб в рыжую рваную авоську, полетел назад домой.
Я был рад, что все кончилось хорошо и я победил упрямство и сосущую слабость в затылке и под коленками.
Но радость была преждевременной.
Мама встретила меня в прихожей, сунула в руку рубль и весело сказала:
– Знаешь, а у нас и сахара нет!
И вот тут что-то случилось.
– Не пойду, – упрямо сказал я и сел на табуретку, даже не успев толком ничего подумать.
Опять видеть тетю у кассы не хотелось.
– Что ты маячишь перед глазами, – скажет она раздраженно. – Сразу все надо покупать, я вам тут не нанималась на счетах щелкать...
Я так ясно услышал тетины слова, что почти сразу повторил их вслух:
– Я вам... не нанимался бегать туда-сюда, – сказал я глухо и отвернулся к стене.
– Что-что? – слабо спросила мама. И крикнула в кухню: – Отец! Иди посмотри, что он вытворяет!
Она знала, что я боюсь, когда папа сердится. Это было с ее стороны маленькое, но предательство.
– Все равно не пойду! – закричал я и бросил авоську с хлебом на пыльную калошницу.
Мама начала медленно наливаться пунцовой краской. Она дернула меня за руку, втолкнула в ванную и крикнула:
– Давай умойся, остынь, а потом будем разговаривать!
И опять кто-то ошпарил меня внутри кипятком, и я захлопнул дверь, шумно закрыл щеколду и громко сказал:
– Все равно никуда не пойду! Пейте чай без сахара!
Тяжело дыша, мама ушла на кухню. Я осмотрелся, сел на край ванны и включил холодную воду.
Равнодушно блестел белый кафель. Мерно и спокойно текла вода. Я вдруг почувствовал какую-то странную радость.
Ванна показалась просторным и замечательным убежищем. Вот именно – убежищем. Заперев за собой дверь, я впервые и всерьез убежал от родителей. Это был очень серьезный поступок. И я начал его обдумывать.
Мне было не лень хоть десять раз сбегать в булочную. Пожалуйста, если надо.
Глухое и непонятное упрямство проснулось во мне. Оно звонко трубило в свою боевую трубу: победа! победа!
Надоело быть послушным, маленьким, бессловесным, хватит меня тыркать, хватит мне велеть и приказывать!
Вот какой грандиозный смысл был в том, что я вдруг заперся в ванне. Этот смысл даже немножко испугал меня. Я выключил воду и прислушался. Наверное, испугались и родители – они о чем-то тихо шептались на кухне, иногда звякая ложками.
Время вдруг показалось томительно длинным. Сколько еще его пройдет, прежде чем они додумаются извиниться? Я закрыл глаза и сразу представил двор с плавающим по воздуху тополиным пухом, высыхающие лужи, шуршащие по асфальту конфетные обертки. А в ванной было холодно и скучно.
Во всем этом была мучительная неразрешимость. Я не мог объяснить, что со мной. Я только знал, что дело не в том, и не в этом, а совсем, совершенно в другом! Это другое было гораздо важнее, чем мои крики, мамина обида и все прочее! Это другое и был я сам, со своим глухим упрямством, с сосущей слабостью в затылке и под коленками, с заиканием и веснушками на носу – и это все вместе так плохо склеивалось, соединялось, сливалось, а тут его еще дергали с каким-то килограммом сахарного песку и батоном хлеба.
Почему я закричал на маму, что за тяжесть в голове, почему я боюсь кассирши и сижу, как дурак, здесь?
И вдруг я понял, что убежал сюда не от родителей и не от булочной.
Я сбежал сюда от щемящего чувства тревоги. Это оно ходило за мной по пятам, с самого утра, как насморк или икота.
Это оно сделало меня злым и разбитым.
Моя тревога – это и был я. Она не могла бы кончиться, даже если бы мама и папа встали сейчас передо мной на колени, а вместо булочной предложили пойти в зоопарк.