Мы — хлопцы живучие
Шрифт:
— А вы, хлопцы, не загибаете?
— Что вы, дяденька! — стал божиться Санька. — Сидит там и сопит…
— Кашляет, — добавил я.
— Тогда показывайте, — сказал Колдоба, и мы втроем двинулись в путь.
К самой печи Максим нас не пустил. Расспросив, где та нора, в которой мы с Санькой будто бы слышали что-то подозрительное, он велел нам возвращаться домой, а сам медленно пошел, приминая полынь, к куче битого заросшего кирпича. Возвращаться? Как бы не так! А что мы хлопцам потом расскажем? Нет, мы не такие, чтобы, обнаружив упыря, не поглядеть на него.
— Посидим
Вечереет. За полем уже заходит большое красное солнце, и вода в глиняных карьерах тоже красная, будто туда насыпали жару из печи. На болоте, где был когда-то немецкий ложный аэродром, спокойно ходит длинноногий аист ищет на ужин лягушек. А нас с Санькой донимают комары. Но мы хлопцы терпеливые, мы все равно сидим. Может, Максиму понадобится помощь, как раз и подоспеем. А потом вместе будем вести того кашлюна по деревне.
Пусть этот Петька Смык посмотрит. И Катя пусть посмотрит, кто мы такие: задаваки несчастные или отважные хлопцы.
А Колдоба как сквозь землю провалился. Нет и нет. А может, залез там в печь и поможет вылезти? Санька даже на крест взобрался, чтоб лучше все видеть. Оттуда, с креста, он и докладывает мне обо всем происходящем. Колдоба лежит за кучей кирпича и не шевелится. Потом подошел к норе и снова затаился. Видно, слушает. Швырнул и нору камень…
— А что из норы? — не стоится мне на месте, тоже охота налезть на крест.
— Ничего, — разочарованно вздыхает Санька.
Ну и опозорились же мы с приятелем! Только панику подпили на все село: упырь, упырь. Теперь хоть на глаза людям не показывайся. И все из-за Саньки. Сопит там, видите ли, кто-то. В ушах у него сопело со страху.
— А у тебя в ушах не кашляло? — обиделся Санька.
В этот момент в развалинах завода произошло нечто такое, чего мы и не ждали. Не из норы, а совсем с другой стороны, будто из-под земли, сверкнуло пламя и сухо протрещала автоматная очередь. Санька кубарем скатился со своего наблюдательного пункта.
Когда упырь поднялся в рост, мы увидали его и так, лежа на земле. На нем были какие-то лохмотья, голова взлохмачена, лицо все заросло. Он опрометью бросился в заросли лозы. Откуда-то из руин вслед ему несколько раз бабахнул револьвер. Но Колдоба стрелял, видно, не метко: незнакомый исчез в кустах.
Едва все стихло, мы с Санькой на четвереньках подползли к Колдобе. Он лежал, окровавленный, среди камней и скрежетал зубами:
— Вот дурень, вот дурень… Не так нужно было… Голод бы его оттуда выгнал, гада… Не совсем я поверил вам, хлопцы. Думал, все-таки… загибаете…
Максима отвезли в госпиталь, а разговоры про упыря возобновились с новой силой. Толковали о том, что милиция нашла на кирпичном заводе его берлогу. Мы с Санькой теперь в центре внимания.
— Ну, какой он хоть из себя, хлопцы? — расспрашивают нас все, начиная от бригадирши и кончая старым Зезюлькой.
— Такой лохматый-лохматый, одно волосье, — рассказываем мы.
Министр считает, что это какой-нибудь полицай возле села отирается. Может, даже из наших кто, из подлюбичских. Правда, в это не шибко верится. Как только стал приближаться фронт, как только загремело на востоке, их словно корова языком слизнула вместе с семьями. Неумыкин двор вместе с остальными сгорел, а в Афонькиной хате живут соседи. Так что возвращаться им некуда.
— Давно уже они в Германии, у немцев, — говорит бригадирша.
— Немцам теперь не до вчерашних холуев, — возражает ей Министр.
Разные идут разговоры. А тем временем кур у людей кто-то покрадет ночью, то картошки в огороде нароет, хотя она еще не больше ореха, то исчезнут с забора выстираные брюки. Моя бабушка, чуть стемнеет, запирается на все засовы. Забредет среди ночи в хату, что мы с ним сделаем? Соли на хвост насыплем?
Мы хотим легкого хлеба
Трудное для нас с Санькой настало лето, с потом, с мозолями. И радостное. Каждый день с фронта новые вести. Министр не успевает в бригаде, все их пересказывать. И додумались же наши загонять немцев в котлы! Окружат со всех сторон и поддают жару. Бабушка часто у меня спрашивает:
— А правда, что гадов тех снова в этот… в чугун загнали?
— Да не в чугун, а в котел, — снова и снова объясняю я.
— Пускай себе и в котел, — охотно соглашается старая. — Что в лоб, что по лбу…
Ушли наши на запад. Дождался Зезюлька, что и его Могилев взяли. Уехала с луга зенитная батарея. Там теперь шумит-гудит сенокос. Мне дед Николай наладил отцову косу-литовку, а Саньке старый Зезюлька отбил. Петька Смык наточил какую-то ломачину. Не коса у него, а горе, и он еще с нашими ее равняет. Говорит, хоть на нет сточенная, зато легкая.
На луг мы идем вместе с мужчинами. Вернее, они идут с нами: их раз, два — и обчелся, а нас — целый полк. Мужчины идут и курят, а у таких, как мы, табаку нет.
Попросить бы, да смелости не хватает. Петька Смык попросил было, так Министр его на смех поднял:
— Нос не дорос. Ты его утри сперва.
И остальные мужчины загудели шмелями:
— Правильно, Назар.
— Нащелкать бы его по носу!
Правда, кое-как обошлось, Петькин нос остался в целости.
Поблескивают у нас на плечах косы, за плечами висят баночки с песком и дубовые лопаточки-менташки. Менташка — косу точить, а песок — саму менташку подновить, как оботрется. В полном снаряжении идем. И потому нам неохота здороваться с кем попало. Мужчины с бабами, что идут грести сено, поздоровались, а мы на Катю и не глянули. По-моему, и она нас как бы не заметила. Подумаешь, цаца. Грабли взяла и форсит. Пусть косой помашет.
Встали мы с Санькой рядом, подзынькали менташками по косам, поплевали на ладони — эх ты, сила молодецкая! Размахнулся Санька и — в кочку. Так и снес начисто, как бритвой срезал.
Мне кочка попалась посолиднее. Не кочка, а целое городище, как у нас возле Подлюбич. Такую с одного маху не снесешь. Туда-сюда, а коса не идет назад, хоть ты ей, как когда-то отец говорил, сала дай. Старый Зезюлька стоит и смеется, из-под прокуренных усов блестят вставленные еще до войны металлические зубы.