«Мы пол-Европы по-пластунски пропахали...»
Шрифт:
Жили в общежитии. Как успевающий на «хорошо» и «отлично», получал повышенную стипендию — 115 рублей. Сумма для конца тридцатых годов приличная. Обед в студенческой столовой стоил 50 копеек. Булочка со стаканом молока — 12–15 копеек. Экономить мы не умели и, когда деньги подходили к концу, переходили на «диету» — крендель за пять копеек и стакан газировки без сиропа.
Учился я три года, но полученное среднее образование не удовлетворяло меня. После окончания рабфака я поехал в Москву, где поступил в знаменитое Театральное училище имени Щепкина при Академическом Малом театре. До сих пор удивляюсь, как сумел без связей с первого раза поступить в такое знаменитое училище (оно приравнивалось к институту). Помогли хорошие преподаватели в Саратове, Балакове плюс
Война обрушилась внезапно. Только что писали в газетах о дружбе с Германией, а уже немецкие войска взяли Брест и Минск. Нас, студентов, мобилизовали на оборонительные работы. Студенты нашего училища и еще нескольких институтов строили с июля 1941 года укрепления на Десне в Смоленской области.
Работали одни ребята. Рыли противотанковые рвы, траншеи, строили дзоты. Норма — восемь кубических метров земли на человека, как раз от темна до темна и, конечно, без выходных. Ночевали в сараях, палатках, на сене. Утром просыпаешься, а руки часто не разгибаются. Трешь их о росистую холодную траву, начинают отходить. А дружок мой, помню, даже мочился на пальцы — никак не разгибались. Тяжело.
А кому на войне легко?
Кормили нас неплохо. Каша пшенная, ячневая или перловая. Часто давали гречку. На обед — мясной суп или борщ, часто с тушенкой. На второе — каша, а ближе к августу — картошка. Кусочек-два мяса, сладкий чай. Не голодали. Но с одеждой было тяжело. Выдавали только рукавицы, и через месяц мы ходили, как оборванцы. Сами штопали, чинили брюки, обувь. Удивляюсь, как до сентября выдержали.
А на восток день и ночь шли немецкие самолеты. Небольшими группами по 10–15 штук. На нас «обращали внимание» на обратном пути. И хотя из нас никто не носил военной формы или оружия, «рыцари Геринга» на это плевали. Бей любого! Сыпали остатки бомб, строчили из пулеметов, а мы гурьбой сбивались в заранее вырытые щели. Нашей группе повезло, убитых и раненых не было. Но на других участках хоронили ребят лет по семнадцать-двадцать, увозили в госпитали раненых.
Однажды пришлось стать свидетелем трагического эпизода, который врезался в память. Перегоняли шесть наших транспортных самолетов. Какой марки, не знаю, но с широкими крыльями и явно не боевые. Их стали догонять «мессершмитты», тоже шесть самолетов. Наши шли низко и медленно над землей, но сразу стали набирать высоту. Скрылись в облаках, однако «мессеры» легко их догнали.
Хотя бой шел довольно далеко от нас, непрерывный треск пулеметов мы слышали хорошо. Потом из облаков стали падать горящие, как факелы, куски фюзеляжей, крылья, моторы. Парашютов не видели. Уцелел ли кто из наших транспортников, не знаю. Вскоре «мессеры» низко над землей пронеслись в обратном направлении двумя группами: два и четыре немецких истребителя. Сердце сжималось от ненависти к этим гадам. Хотя бы один пулемет нам!
Кстати, забегая вперед, скажу, что на фронте, видя воздушные бои, а особенно наши горящие самолеты, мы, забывая о собственной безопасности, били по «мессерам» из пистолетов и автоматов. Такой сильной была ненависть.
Много шло беженцев, гнали стада коров, овец. Отступали наши части. Бойцы и командиры — измученные, усталые. Шли пешком, с винтовками, скатками. Помню, мы привели в траншею обессилевшего капитана лет сорока. Напоили водой, чем-то подкормили. Спрашивали, как там, на фронте?
— Прет немец… трудно остановить. Но ничего, сволочи, они свое получат. А меня черта с два живым возьмут! Один патрон остался.
Он вынул из кобуры наган и крутнул барабан, в котором действительно оставался один патрон. Из короткого разговора с капитаном мы поняли, что его подразделение вело бой, многие погибли, остальные по дороге попали под бомбежку, и капитан искал свою отступающую часть.
Пробыл он с нами минут двадцать. Попил еще воды и заторопился к дороге. Отступавшие солдаты выглядели, конечно, измученными, угрюмыми. Но, вспоминая июльские и августовские дни сорок первого года, скажу откровенно и даже с гордостью:
Нашим приходилось туго. Помню такой эпизод. Закончив один из участков оборонительных сооружений, мы сдавали его военным. Приехали штук пять «полуторок» с командирами и бойцами. Глядим, бойцы без оружия. А до линии фронта километров двести, а то и меньше. Спрашиваем:
— Как же без оружия воевать будете?
— Как положено, так и будем, — ответил один из командиров. — Завтра винтовки и пулеметы подвезут.
Запомнился и другой эпизод. Закончив строительство закрытых орудийных окопов, мы помогали артиллеристам подкатывать к амбразурам и устанавливать полевые орудия, всего 10–12 штук. Я с удивлением увидел несколько громоздких старых по виду пушек, с толстыми стволами, на деревянных колесах, обтянутых шинами. Присмотревшись, разглядел на лафете выбитый в металле год выпуска — 1898. Да, наверняка немало повидала в жизни эта старушка, и не от хорошей жизни она будет отбивать немецкие танки. И все же чувствовали, что наша армия, отброшенная внезапным ударом немцев, без боев не отступает и сопротивление крепнет.
Уже в начале сентября, собираясь в обратный путь в Москву, мы увидели, как к колодцу подъехали три или четыре легковые «эмки». Вышли несколько командиров и водители. Напились холодной воды. Потом командиры отошли в сторону. С небольшого пригорка осматривали в бинокль местность, негромко переговаривались. Кто-то из студентов сказал мне, показывая на высокого военного в легкой кожаной куртке:
— Это генерал Качалов. Не слыхал о нем?
Позже я узнал, что командующий армией Качалов, уже воевавший и награжденный орденами, возглавит в здешних местах оборону и погибнет в бою, в горящем танке, не давая немцам прорваться. Генерал Качалов будет долго считаться пропавшим без вести, и лишь спустя годы станет известна судьба этого отважного и талантливого военачальника.
В Москву мы вернулись в конце сентября. Уже шли бомбежки.
Мы продолжали учиться, а ночами дежурили на крышах, гасили «зажигалки», которые бросали немецкие самолеты. Хотя говорили, что к Москве прорывается один самолет из ста, а остальных отгоняют или сбивают, Москву бомбили довольно часто. По слухам, одна или две бомбы попали в Кремль, но говорить об этом вслух никто бы не решился. Вообще разрушений было немного. Видел ли я, как падали сбитые немецкие самолеты? Нет, лично я не видел. Утверждали, что их обломками усеяны подступы к Москве. Так или по-другому — не знаю. Ползли слухи, что правительство эвакуировано в какой-то дальний город. Я не видел в этом ничего особенного. Главное, в Москве остался Сталин, а значит, город не сдадут.
Видел я и растерянно мечущихся людей, выкрики тех, кто боялся прихода немцев, или, наоборот, тех, кто ждал их. В целом скажу, что Москва напоминала крепко сжатую пружину. Молчаливые суровые патрули, деловито проверяющие документы. С ними даже в разговор вступать не хотелось. Какие разговоры? Короткое внимательное изучение документов и — «Вы свободны!». Ладони под козырек. Видел и задержанных, которых куда-то молча вели. Те тоже молчали. Разбираться будут в комендатурах.
В октябре 1941 года театр и училище эвакуировали в Челябинск, куда мы добирались на эшелоне со всем нашим учебным имуществом целый месяц. Мне было двадцать пять лет. Я видел, как у военкоматов толпятся школьники, мальчишки 16–17 лет. Было не по себе, что люди воюют, а я здоровый, крепкий парень, кандидат в члены партии, постигаю актерское мастерство. Я записался в декабре в коммунистический батальон, формировавшийся для направления в Керчь и Новороссийск. Уже собрался, пошел попрощаться с ребятами, и тут меня перехватил художественный руководитель театра Илья Яковлевич Судаков. Они стояли вместе с Николаем Семеновичем Патоличевым, тогда работавшего первым секретарем Челябинского обкома КПСС.