Мы с Санькой в тылу врага
Шрифт:
Хохочите себе, а я уже на заборе. Рубашку разодрал, в кровь оцарапался — не беда, до свадьбы заживет.
Во дворе разлетелись из-под ног ошалевшие с перепугу куры, шмыгнул под крыльцо кот, и вот я уже в хате ловлю ртом воздух:
— По-по-по-лицейские!..
А выскочить не успел. Загремели на крыльце сапоги, звякнула щеколда, и через порог шагнул Неумыка. За ним — тот, не местный. Афонька остался во дворе.
— Добрый день, Мирон, — поздоровался Неумыка и быстрым, воровским взглядом окинул хату. Чужой ничего не сказал. Примерз у порога
— Что, не ждали гостей? — довольно ухмыляется Неумыка, хлопая резиновой палкой по голенищу.
«Вот, — думаю, — рыжий пес. Еще и в гости набивается».
Дед Мирон, который при моем появлении проворно слез с печи, теперь больным-больной. За поясницу держится обеими руками, ковыляет к столу и стонет:
— А какие ноне гости? Скрутило вот в бараний рог, хоть караул кричи. Да вы садитесь, садитесь…
Неумыка криво усмехнулся.
— А мы слыхали, что вы принимаете тут, кормите, поите, на дорогу даете… Где ваш постоялец?
В это время в хату проскользнула бабка Гапа с бутылкой самогона в руках. Полицаи проводили угощение взглядом, а дед мне тем временем незаметно глазом — морг. И — Неумыке:
— Да какой там постоялец! Шел солдат из плена… Ну, переночевать пустил. Так мало ли что? Человек ведь.
— А мы посмотрим. — В голосе Неумыки послышалась угроза. Он кивнул рябому: — Заглянь под пол.
Сам Неумыка открыл сундук и стал перетрясать рушники, скатерти, дедовы кальсоны.
Тут я бочком, бочком и — за дверь. Сунулся было из сеней во двор, а возле погреба топчется Афонька. Закрыта дорога! Заметит — велит вернуться. Тогда все пропало. В хате ничего не найдут, могут и на огород пойти. А Александр Карпович там сидит и ничего не знает.
Я быстро вскарабкался по лестнице на чердак — там в фронтоне была дверца в сад…
Мягкие сумерки окутали деревню. На чистом, холодном небе заблестела щербатая луна. Мы выползли из блиндажа и прислушались: где-то у околицы лают, заливаются собаки да шумит ветер в пожухлой уже листве яблонь.
Комиссар надел на гимнастерку старую стеганку, натянул поверх бинтов шапку и стал похож на простого мужика. Он достал из кармана брюк наган, сунул за пазуху и сказал:
— Пошли.
Стараясь не шуметь, выползли по картошке на жнивье — у деда Мирона был загончик ржи, — оттуда по-за копнами соломы прошмыгнули к забору и залегли в малиннике на меже. Отсюда было слышно, как хлопают у Мирона двери, гудят мужские голоса.
Я перелез через забор быстро и бесшумно — не впервой. А комиссар не смог. Он взялся было за жердь, попробовал подтянуться и… только скрипнул зубами. Не зажили еще раны. Пришлось откручивать проволоку, которой была привязана доска.
Когда комиссар спрятался у нас под навесом в соломе, я пошел в хату разведать, что там слышно.
Эта предосторожность оказалась совсем не лишней. У нас была гостья — Поскачиха. Последнее время она частенько захаживает вечерами. Придет со своим меньшим — Юркой, сядет, возьмет сына на колени и без конца лопочет. Лежишь на печи, а они с бабушкой:
— Ла-ла-ла-ла… Говорят, Михей домой пришел… Бу-бу-бу-бу… Это ж надо, это ж надо — немцы за десять рублей марку дают, а я, дура, облигации выбросила… Может, и за них что-нибудь дали бы.
Одним словом, только слушай: и кто что говорил, и кто что слышал, и кто кого видел, и кто женился, и кто помер, и у кого что немцы забрали, и почем на базаре стакан соли и стакан махорки.
Больше соседка старается. Бабушка ее за глаза иначе и не называет, как помело. Что ей на язык попадет, завтра вся деревня знать будет.
Не успела за мной закрыться дверь, как бабушка всплеснула руками:
— А боженька ты мой!.. Посмотрите вы на него.
Я и в самом деле был хорош: рубашка располосована, рука в крови — проволока виновата. А штаны все в земле, в пыли, будто меня по пахоте волоком тащили. Да разве это так важно?
Я бабушку и слушать не стал, а прямо к гостье:
— Там вас, тетенька, дядя ищет. С ног сбился. Кто-то к вам приехал.
— Приехал?
— Ну, может, пришел. Не знаю…
Соседка немного поворчала насчет того, что, мол, и находят же люди время ездить, но схватила своего Юрку в охапку и ушла, а бабушка, проводив ее за порог, взялась за меня. По ее мнению, я зашел уже слишком далеко, и некому меня остановить. Я, наверно, рассчитываю, что бабушка пойдет в магазин и купит материи, чтоб сшить мне новую рубаху, будто я не знаю, какое нынче время. И последнюю свою юбку она тоже не собирается перешивать мне на штаны.
— Слушайся, сынок, бабушку, — просит мама со своей кровати.
Тускло мигает плошка на камельке. По стенам бегает огромная бабушкина тень. У тени то смешной нос на полстены, то нос маленький, зато руки длиннющие и голова огурцом. Глыжка еще не спит.
— Баб, смотри! — показывает он на стену и смеется.
— Смолкни хоть ты, сатаненок, — сердится бабушка, собирая ужинать. При Глыжке я не могу рассказать про комиссара. Молодо-зелено. Где-нибудь похвастается.
Меня выручил дед Мирон. Он пришел, когда уже совсем стемнело, вызвал бабушку за порог, и они о чем-то там недолго говорили. Вернулась бабушка испуганная и растерянная, удивленно посмотрела на меня и сказала почему-то шепотом:
— Иди.
Я сижу на улице, прислушиваюсь ко всему, что делается вокруг. Хотя еще и не очень поздно, а деревня словно вымерла: ни огонька, ни голосов. Только выбежит кто-нибудь невидимый в темноте к колодцу, звякнет раз-другой ведром и скорее снова во двор. Обычно в такую пору звенели, шумели вечеринки: заливалась гармошка, бухал бубен, а голосистые девчата пели на всю деревню про чернобрового миленка. Здесь и там на завалинках вели свои бесконечные разговоры женщины.
А теперь тихо. Попрятались люди по хатам, позакрывали окна, притаились. Только собаки подают голос то в одном конце деревни, то в другом.