Мы сидим на лавочке
Шрифт:
В субботу утром Михаил встретил ее на остановке, молча взял из рук портфель, и они отправились куда-то в центр города ремонтировать частную квартиру.
* * *
В институт Хиля, естественно, в первый год не поступила. Во-первых, она решила быть юристом, что несколько покоробило ее родственников. А сразу на юриста поступали только грузины, а остальные, как водится, шли на юридический с горячим стажем, или после армии, или из деревни. Девушки вообще редко шли, только с рабфака. В основном, парней туда принимали. А такие, как Хиля, вообще никак не шли, даже если брали мамину фамилию Шпак, а не папину - Видергузер. А ведь кроме национальности в анкете абитуриента надо было еще писать про дядю Леву из Владимира, который к тому времени взял да и перебрался в Израиль. Поэтому после Хилиного провала в институт был собран большой семейный совет всех Шпаков и Видергузеров. И, после огромной порции бабушкиной
Горючая слеза должна была прошибить экзаменаторов при виде Хилиной анкеты, которую брал на себя дядя Хаим, работавший начальником снабжения автопарка. С понедельника она должна была стать там сменным слесарем. Тут все женщины, сидевшие за столом, сделали круглые глаза, поперхнулись рыбой и дружно ахнули. Но в том-то и была самая изюминка. Слесарем Хиля становилась только в трудовой книжке, а на самом деле работать слесарем Хилю дядя Хаим вовсе не заставлял. Она у них должна была за стеклянным окошечком сидеть в тулупе, в цивильной культурной обстановке и отмечать путевки автопарковским водилам.
* * *
Что такое счастье? Это что ли, просто когда есть деньги? Когда можно поздно вечером купить даже зимнюю лисью шапку-формовку, о которой давно мечталось, у старого, сильно пьющего скорняка, что с лета торговал тайком возле продуктового магазина? Или, когда мамка почти не пьет и служит нянечкой в больнице, принося оттуда восемьдесят семь рублей и дармовые лекарства от сердца? Это, наверно, все вместе. Счастье, когда с двух авансов, Клавкиного и мамкиного, не дожидаясь окончаловки, можно купить телевизор. Не цветной, да и не в магазине, конечно. И, конечно, добавив деньги с шабашек. Счастье и то, что теперь Клава ремонтировала квартиры у заскладом магазина "Мебель" и грузчиков магазина "Товары для дома", ведь ей столько всего надо было купить. У нее ведь даже занавесок раньше не было! А может счастье, это когда в доме есть новые табуреты и занавески? Какая же тонкая эта штука - счастье...
У Миши были густые темные ресницы, Клаве хотелось смотреть на них долго-долго, но это было очень неловко. Поэтому она кидала на Мишу короткие, но внимательные взгляды до следующего раза, когда на него можно будет посмотреть еще раз. И еще Миша, по подсказке Авдеича, считал, что раз Клава теперь его кадра, то он, кроме аванса и окончаловки, обязан ее кормить. Он разламывал булку и передавал ее Клаве. Их пальцы соприкасались, и оба краснели. А потом Миша доставал Клаве бутылку кефира, и их пальцы соприкасались снова... Миша носил еще хромированную стремянку, которую сделал для Клавы один сварщик, друг Авдеича. Она была очень красивая, почти такая же, как брусья в школе, на которые ей не давали взбираться. И совершенно напрасно, стремянка ее выдерживала. Миша помогал ей взбираться, обнимая за талию, и они опять краснели. А ведь после воскресной работы, Миша приглашал Клаву в кино на последний сеанс! Такого ей даже не снилось ни разу за всю жизнь!
И началось у Клавы счастье. Оно было тихим и неприметным, как пушистый, несмелый первый снег. Может быть, оно бы исчезло, растаяло бы в слякотной октябрьской оттепели, но старухи и Авдеич ревностно берегли его от чужого недоброго глаза. Ох, какое же это было счастье! За все, про все и на все времена...
* * *
Вот и пролетели две зимы и два лета. Отпуск даже давали - один раз, осенью. И просидела Хиля ровно два года за окошечком в дежурке, засыпаемая автодорожными комплиментами и шоколадом. Все два года она аккуратно отмечала путевки и читала книжки про милицию. С такой анкетой она тут же поступила на рабфак, а потом, наконец, стала-таки студенткой юридического факультета к неописуемой радости бабушки, папы, мамы и всех прочих Шпаков и Видергузеров. После триумфа родственники Хили обзванивали всех знакомых: "А наша Хилечка, да вы ее знаете - дочка Раи и Самуила, поступила на юридический! Ай, вы сами не понимаете, как нам всем пришлось над этим подумать! Так Вы сами представьте теперь, как нам надо для домашней воспитанной девочки место юристконсульта! А еще, например, бывает место у Исаака Израйлевича нотариусом. Может, вы знаете кого-нибудь, кто бы взялся об этом подумать?" Так они и звонили, и думали все пять лет, пока Хиля не закончила университет и не распределилась в районное отделение милиции. Папа вообще переносил удары судьбы гораздо мужественнее мамы. А у мамы нервы были слабые, она сидела у бабушки на кровати, и они вдвоем в голос ревели и извинялись перед всеми сынами Израиля и дочерьми Сиона, что не смогли из-за коммунистической пропаганды воспитать нормальную еврейскую девочку. Потом был собран большой совет Шпаков и Видергузеров, на котором решили, что через полгода Хиля одумается, встанет на торную дорогу и пойдет в нотариусы или адвокаты. А милиция, утешил бабушку дядя Хаим, это даже интересно. Потому что в милиции хорошо принимают в партию, а без этого Хиле не работать у них в главке. А под конец вечера, когда они еще выпили, мамин брат - дядя Наум всем показывал кукиши и кричал, что евреи - героическая нация, что это скоро все поймут, когда они полетят в космос, а этого дня осталось ждать уже недолго, раз Хилька записалась в милицию.
* * *
– Ты чо, девушка, с катушек съехала?
– оторопел начальник отделения, полковник Алексеев, разглядывая Хилин диплом с отличием.
– А-а... Ты, наверно, в аспирантуру метишь! Ты материал собрать хочешь! Так все с тобой ясно, отправляйся к девчонкам в канцелярию!
Но Хиля шепотом заверила полковника, что с самого детства мечтала об оперативной работе и просит назначить ее согласно распределения. Хиля выросла в красивую черноглазую девушку, при этом она почти не красилась и держалась скромно. У Алексеева было своих таких двое девиц дома, и он с ужасом представил, что они вот так же вдруг с понедельника приходят к нему в отделение на работу, и он садит их в раздолбанный газик и посылает с развязными операми на бытовое убийство какой-нибудь старухи по пьяной лавочке. Он смотрел на Хилю и думал, как она станет буквально через полгода после дежурств пить водку не закусывая и смолить сигареты одну за другой в ожидании судмедэксперта возле протаявшего по весне трупа.
– Вот что, дева! Там мы с тобой посмотрим, что делать, но пока опыта набирайся в отделе... Бумаги нас просто душат! Допросы поможешь снимать и еще там чего, по мелочи. А мои коз... ребята, то есть, на эти бумаги плюют! А если проверка? Вот!
Засадив Хилю за бумаги, Алексеев твердо решил ее из отдела убрать. Но убрать он решил ее в хорошее, подходящее для такой девушки место. В силу профессиональной ограниченности кругозора, полковник представлял себе такое место только в прокуратуре. А еще, в глубине души, полковник очень опасался, что кто-нибудь из его отчаянных сотрудников непременно закрутит с Хилей шуры-муры. Девка она видная, а оперы у него все самого кобелиного возраста. А потом - здрасте! Давай, Алексеев, разбирайся с мамами-папами, женами-детьми и прочими матерями-одиночками. У него в отделении их и так уже двое - сидят, вон, инспекторами в паспортном столе, за стенкой. Конечно, операм удобно: стукнули девкам в стенку, и айда водку пить. А потом? Сопли, слезы и прочие тюти-мути. А ему на партактиве за моральное разложение коллектива куда надо вставляют. Докажи им, что работа тут такая - морально разлагательная.
* * *
Прокурор Приходько почему-то был резко настроен против евреев в прокуратуре. Он был уверен, что если только допустить хотя бы одного еврея в прокуратуру, об остальной ихней нации можно уже не беспокоиться - она просочится в это строгое учреждение совершенно самостоятельно. Еврейский вопрос особенно донимал его в нетрезвом виде. В определенной стадии алкогольного опьянения ему начинало казаться, что все его усилия пошли прахом, и евреи уже просочились. Непослушным языком, но по-прокурорски строго он задавал собутыльникам неизменный вопрос: "Т-ты е-е-еврей?" Это было традиционным сигналом к завершению застолья и вызову служебной машины.
Полковник Алексеев, естественно, в прокурорских попойках не участвовал. Между ментами и следаками из прокуратуры сложились нездоровые отношения взаимного неприятия и антагонизма. И когда Алексеев из самых благих побуждений попытался пристроить Хилю в прокуратуру, он обратился, по неведению, непосредственно к товарищу Приходько.
Приходько молча рассматривал документы Рахили Самуиловны Шпак, а потом долго, не мигая, смотрел в глаза оробевшего полковника Алексеева.
– Что же ты, Алексеев, врешь, что девка хорошая и такая вот отличница, если она - махровая еврейка?
– А чо, евреи не люди, а?
– попытался дерзить Алексеев.
– Поймите, я ее даже на детство посадить не могу. Куда я Манохина дену? Уволить его нельзя, он - ветеран. Да и работу он знает, может и прикрикнуть, и ухи надрать при случае. Не могу я девчонку послать вместо него по подвалам клей нюхать!
– Я, пока живой, ни одного еврея, даже бабу ихнюю в прокуратуру не допущу!
– ткнул пальцем Приходько назад себя, прямо в портрет Дзержинского.
– А чо, Феликс-то железный тоже был того? Еврей?
– опешил Алексеев.