МЫ - ТЕРРОРИСТЫ
Шрифт:
Итак, русская идея: Православие, Самодержавие и Народность по всему миру во веки веков.
Главное здесь - Православие. Мы, русские, - носители единственной истинной веры. Господь избрал нас для несения этой страшной и кровавой повинности: нести свет православия всей планете, погрязшей в язычестве, отступничестве, сектантстве, атеизме и сатанизме. Впрочем, в одном сатанизме, так как все остальное - лишь разновидности служения дьяволу. Мы, избранный народ, резец в деснице Господней, имеем право на любое действие в отношении неверных и отступников, вплоть до физического уничтожения. Но Господь благ и человеколюбец, он разрешает пленить и убивать только тогда, когда на единственное правоверие поднимают руку, когда притесняют его, когда кощунством оскорбляют его. Православие - единственный «счастливый билет» на спасение и бессмертие изо всех религиозных, научных и философских исканий человечества. Возможно, благодатен религиозный опыт некоторых, весьма строгих католиков старообрядцев. По поводу остальных ясно, что им уготован вечный ад. Мир может принять или не принять Православие. Мы, русские, всего лишь несем его человечеству и защищаем от разного рода гнуси, в том числе и от собственной. Нет и никогда не будет ничего выше, чище и святее Православия. Тот, кто не принял его, проклят. Тот, кто воспротивился ему силой - делом или словом - проклят и должен быть уничтожен.
Православный - значит русский. Русский - значит православный. Нет греков, сербов и болгар. Есть русские. Нет муромцев, сибиряков и москвичей. Есть православные и слуги сатаны. Есть одна-единственная великая империя: государство без границ, православная община, объединяющая весь богоизбранный народ.
Самодержавие - способ мобилизации всех сил православной империи для распространения Православия и защиты его от козней дьявола. Весь смысл Самодержавия - в Православии. Самодержавие может быть монархическим и республиканским. Монархия надежнее, поскольку освящена самим Господом, но и республика,
Народность - это пребывание всех подданных православного самодержца в духе строгого православного исповедания и полного подчинения монархическому государству. Народность означает также, что весь быт от утреннего пробуждения и молитвы перед сном должен быть пронизан упованием на Бога и соблюдением христианских заповедей в той форме, которой они сформулированы Православием. Народность - это труд на благо православия и самодержавия: экономический, политический и культурный.
У православной империи есть только два верных пути: восстановить самое себя из развалин и повергнуть весь мир в Православие или постепенно погибнуть поодиночке, без самодержца, со все более иссякающей Народностью. Для Господа нет никакой разницы: рать его в последней битве со дьявольскими силами итак уже немала - сколько душ умерших и еще здравствующих людей пребывали и пребывают в Православии, им же предстоит встать с ангелами в один строй для решающего натиска на сатану. Но если б Господь и один вышел в этот день, сила его сильнее миллиардов душ на темной стороне. Разница существует лишь для нас. Последовательное исповедание православной веры дает шанс на лучшую изо всех судеб - жизнь в Царствии Христовом. Православная империя с самодержцем во главе - единственный общественный уклад, который позволяет без особого труда и с минимумом соблазнов вести жизнь подлинно православного человека. Чем могущественнее наша Империя, чем сильнее самодержец, тем больше людей обретает возможность на вечную жизнь и блаженство.
Миллионы разрозненных православных в современном мире - малый и недостаточный оплот веры, последний и некрепкий ее Бастион. Если не суждено нам реставрировать Светлое Самодержавие и по всему миру установить Великую Империю, каждый должен думать лишь об одном - спасении собственной души.
Правы только мы. Нет никакой другой правды, помимо православной, есть лишь обман, ничтожество и злодейство. Теперь желающие могут назвать меня фашистом, религиозны фанатиком, антисемитом, черносотенцем, красным (белым, коричневым) отродьем и т.п. Как водится у сборища наших уродов-интеллигентов. Что ответить сброду? Да плевать бы я хотел на ваше мнение».
Еще не дописав до конца, он понял: не о том. Дело не в самодержавии. И уж конечно не в воинствующих группировках иудеев. Да и не в православии. Не только в православии, во всяком случае. Правда состоит в том, что ему больно… «МОСКОВСКИЕ ПЕРЕУЛКИ…по дороге домой я купил десяток яиц и два с половиной фунта сахару, по новому - килограмм. Все то, что я вижу, когда хожу по московским улицам и переулкам, мучает меня. Как люди одеты, как разговаривают они, какую музыку слушают. Еще хуже, если я во что-нибудь, в чью-нибудь жизнь, например, вникаю глубоко. Это всякий раз оказывается тяжелая, страшная жизнь, без надежды и просвета. До сих пор не было случая, чтобы попался свет или хотя бы перерыв во тьме. Лучше ни о чем не задумываться надолго и обстоятельно. У меня как будто ампутирован какой-то орган, который притупляет боль. Надо всей моей землей, надо мной и всеми здешними людьми произведено безжалостное насилие, маньяк много раз брал нас, потом увечил и опять брал, да все хотел от меня, чтобы я его полюбила, как любить его, темного душегуба? Я бы кричал, но в этом нет смысла. Столько боли, столько огромной непрестанной боли, всей глотки не хватит, хоть круглые сутки вой с надрывом… Сколько я выкричу в самом отчаянном крике? Три процента? Восемь процентов? Какая разница. Пусть крик мой будет неслышим никому. Как трудно быть клеткой тела, у которого изувечена и вывернута промежность, отрезаны ладони и ступни, выколоты глаза, вырван язык, обезображено лицо! Что суждено мне, ничтожной части сырья для близкой смерти? Господи, если чудо сотворишь, мы встанем и заговорим. Вернее всего, я вскорости испущу последний вздох на окраине, в овражке у свалки, с задранной юбкой, со срамом неприкрытым и заляпанным кровью, я, никому ненужная немая плоть. Может, я буду очень сильна и доползу до жилья, нащупаю чем пишут, вслепую на обоях накорябаю имя свое, чтобы знали, кого хоронят. Светило солнышко, я хотел было купить еще чаю, но вспомнил, что дома, на верхней полке буфета, должна была остаться с прошлого месяца нераспакованная…» Это - правда. Какая невеселая, черная, опять черная-черная правда… Они заляпали жирной и пачкотной летней пылью номерной знак у тринегинских «Жигулей». Не совсем, не полностью - это было бы подозрительно - а только две последние цифирьки. Гордей придумал. Чтобы, в случае чего, никто из очевидцев не помог милиции на них выйти, припомнив номер. Подъехали к милицейскому посту за Хорошевским мостом. 17.45. Грацильный такой сержант им: «Дальше на машине запрещено!» Философ долго готовился к этому моменту: что бы такое сказать, как бы наверняка проехать, без ошибки. Если машину не пропустят на полуостров, все дело - коту под хвост. Следует отказаться, не рисковать понапрасну. Останется жив хотя бы один охранник, добежит быстрее них до поста и будет рассматривать лица: этот? этот? Никто из них не был морально готов к тому, чтобы намеренно и старательно прикончить всю сметанинскую охрану, да и не овцам волков кушать. Поначалу хотели, как в прошлый раз: клиента, мол, довезти. А если не пройдет? Миша предложил попридуриваться, вежливо так, а по смыслу - ну пропустите нас, дяденька, нам очень нужно. Гордей ему: «Попридуриваешься, только сперва я народное средство попробую». Дал сержанту сто рублей. Молча. И дальше поехал. Народ, он ведь с государством со времен Владимира- Красна Солнышка живет. Доехали до того места на Таманской улице, рядом с 85-м участком, где пристань. Свернули. Гордей, он был за рулем, сделал разворот, чтобы потом быстро выехать на улицу. Посмотрел-посмотрел, прикинул и говорит: «Далеко тебе бежать». Прямо по корням деревьев, по намертво спекшейся глиняной корке въехал на машине в лесочек. Расстелили на траве старое покрывало, выложили сумки с автоматами и бутербродами. Стояла нестерпимая жара. Таких июней Москва не знала лет двадцать. Тринегин завидовал рваным полиэтиленовым пакетам, плававшим по черной воде Москвареки. Им было прохладнее. И стоячкам пивных бутылок тоже было прохладнее. В шесть часов вечера зной правил вполне самодержавно. Сняли джинсы. На Гордее - однотонные синие плавки и маечка, вся в каких-то гринписовских сюжетах. На философе тоже маечка, солидная, на ней символика Пенсильванского университета, зато ниже - дешевые египетские плавки с несерьезным изображением акулы, пожирающей туриста.
– Степа, какие мы террористы, мы клоуны.
– Угу, - Гордей больше интересовался бутербродами с ветчиной, проголодался. Пот - ливнями, по всему телу. Никого, кроме них на этой травке, сколько видит глаз, в обе стороны. Лесок, вода, узкая полоска сочной, хорошо утоптанной зелени, два отдыхающих с бутербродами. В другое время очень им было б хорошо. Да и сейчас не так уж плохо.
– Степа, может майки снять?
– Гордей гармоничным образом взошел на помост командира, по всему чувствовалось: на всякое активное действие у него следует запрашивать «добро».
– Не стоит. Железо будешь к телу прижимать, неприятно. Горячее. Лучше волосы со лба откинь. Не так жарко и когда будешь стрелять, лохмы твои на глаза не упадут.
– Знаешь, почему я не стригусь подолгу?
– Денег не хватает. Нас бы попросил с журналистом, мы бы даром лишнее оттяпали.
– Да нет, лень тратить время на парикмахерскую, - провел рукой по лбу, - не откидываются.
– На, подвяжи, - Гордей достал из кармана кухонную веревку и помог подвязать. Между ними установилось необычайное взаимное понимание. Оба знали друг друга давно, но в большинстве случаев либо несколько стеснялись взаимного присутствия, либо раздражались. Теперь, за недолгий срок до такого мрачного и фантастического дела, выявилось, что есть между ними глубинное родство, которого словами выразить невозможно. Прочные корни, многократно переплетенные в каких-то древних слоях почвы, вдалеке от сегодняшней поверхности, свивались в одно. На первый взгляд - береза да сосна, что общего между ними? Ан нет, человеческая порода хитра на такие фокусы; то, что в нынешнем поколении выглядит как сосна да береза, чуть раньше играло роли дуба и гвоздики, а в нескончаемо дальнем конце этого ряда, быть может, было чем-то одним, вроде кедра или, скажем, терна… Гордей тихо спросил, в глаза не глядя:
– Миша, ты как в людей-то… Я в людей никогда не стрелял, я боюсь, руки меня подведут. Ты по поводу этого дела спокоен?
– Я, конечно же, Степа, совершенно спокоен быть не могу. Но я вижу в них не людей, а часть неистинной, неестественной, вывернутой наизнанку философской абстракции. Как бы тебе объяснить… Как если бы у конструкта некой концепции выросли ноги, и он обрел способность к передвижению. Одним словом, ходячие тезисы.
– Тезисы на ножках, значит, - Гордей помолчал задумчиво. Потом добавил:
– Это, наверное, отличная идея. Да. Что как бы не в людей. А все-таки мне нехорошо, я стараюсь меньше думать, как все пойдет. Не думать про курок и про пули. Я сам по себе нажимаю, они сами по себе падают. Так легче. Миша ничего ему отвечать не стал, только пожал плечами. Конечно, правильнее и легче было сейчас не думать про курок и пули. Он тоже старался не думать. 19.05. Зазвонил мобильный телефон. Евграфов сообщил: «Менеджер меня проинформировал, что заказанные гвозди уже подъезжают к Москве» - «Понял». Сколько им там от «Полежаевской» до Серебряного бора? Десять минут? Пятнадцать? Гордей закинул покрывало, джинсы и остатки снеди в машину. Обернулся к философу:
– Ну, давай расходиться. Стреляй, не раньше, чем я начну. Держись, Миша. Поплутал по кустам, нашел место поудобнее, чтобы локтями можно было упереться в толстый поперечный сук. Вставил рожок. Снял автомат с предохранителя. Передернул затвор. Посмотрел: никого поблизости нет, пустынна Таманская улица… Только троллейбус вдалеке завывает. Устроился и стал поджидать Сметанина. Они сейчас же появились. Две черные машины. Люди наверху любят аспидно-черное. Спереди - «Вольво», в нем Сметанин с водителем, а в двадцати метрах сзади - «Ауди» с двумя охранниками. Водитель показался Гордею знакомым, но тут уж времени на раздумья не оставалось. Дал очередь с дистанции в десять-пятнадцать метров. Какой грохот! Уши заложило, последние патроны, верно, ушли вверх. Еще разок. Отвык от калашника. Философ одиночными лупит. У Сметанина был отчаянный шанс пролететь мимо на скорости. Конечно, Гордей всадил бы весь магазин в его машину, но все-таки шанс был, целиться в такой позиции сложно. Так не вышло. «Вольво» притормозил и то ли пошел на разворот, то ли его юзом потащило, словом, встал поперек дороги. Водитель - носом в руль. Выскакивает Сметанин и машет-машет рукой, как будто хочет что-то рассказать. Гордей, даже не метясь особенно, дал очередь ему в корпус. Попал: мишень его опрокинулась, за покрышку цепляется. Напоследок две секунды примерялся по дергающемуся телу и отправил весь остаток патронов. Было видно, как голова резко качнулась в сторону, у виска и на всю щеку растеклось красное. Угомонилось тело, верная гибель. Готов. Гордей вынул пустой рожок, бросил в пакет, вставил заряженный, передернул затвор……уже в Москве, когда он перешел на должность отсекра в «Демократической России» и продолжал много писать, появилось это неприятное чувство. Вот он сидит у себя в кабинете, говорит, говорит, поясняет, что им делать и как, и все так умно и к месту получается, складно идет, одним словом. И лица молодые, полные энтузиазма, сосредоточены. Кто- то кивает, испытывая огромное внутреннее согласие. Девушки строчат, строчат в блокнотиках. А вот выходят все увлеченные делом интеллектуалы с понедельничной планерки, и чудится, что за дверью один другому тихо так: Старик-то наш совсем сбрендил.
– Ну да, власть в голову ударила… - Да какая тут власть, он вообще не того, слабоват. А девушки, слушая вполуха, - хи-хи- хи. Леонид Львович испытывал огромное, совершенно иррациональное желание распахнуть дверь и крикнуть им всем: Какой же я старик! Совсем я еще не старик! Мне сорок два!
– и уж тут бы великолепная, роскошная телом Элла, его собственная секретарша, которая не давалась ему целый год, пока он не уволил ее, да так, чтобы без него, чтобы лица ее насмешливого не видеть, уж она бы не упустила б случая подгадить: Чу! Леонид Львович, мы все относимся к вам с полным уважением. Вам показалось. Вам все показалось… Потом, когда его двинули в телеведущие на «Новостях» канала Москва- TV, чувство только усилилось. Среди бела дня казалось - войдет высокий человек, сделает лицо строгое, да прикрикнет: «Вон отсюда, самозванец! Ты сидишь на чужом месте!» Все ладилось: ему доверяли, ему платили немыслимые деньги, его неизменно вставляли в рейтинги ключевых фигур масс-медиа… Но чувство не проходило. Он даже нервным каким-то стал. Все одергивал пиджак, все галстук поправлял - поминутно лезла в голову всякая чушь: не осталось ли пятна от кофе на подбородке; какой это был ужас, когда Леонид Львович поймал собственную левую руку за автономным сумасшествием - пальцы сжимали платочек, платочек стирал с подбородка совершенно несуществующее кофейное пятно, да не перед прямым эфиром, а в пустом кабинете, где никто не увидел бы его. Ему дали главредство в «Демократической России». Сметанину стали сниться дикие сны. Врывались виртуальные милиционеры, вручали ордер на арест. Все повторялось многое множество раз: на вялые попытки разъяснить, что он невиновен, что не он бы - так другой, ответ всегда был один. Дюжий камуфляжник бил ему прикладом калашника в лицо, Леонид Львович вылетал из окна, десятый этаж. А приземлялся в Средневишерске, городишке правильно-квадратном, без прошлого, даже домов порядочных немного: бараки-бараки, возведенные на глухом Урале в темную предвоенную пору по указке геологов зэками. Все ведь было нормально. Здесь, в школе, он легко взял золотую медаль. В УрГУ был четвертым на курсе. В Москве лучше прочих умел угадывать, как прямее угодить Хозяину. Женщины ему хорошие попадались, на женщин везло. Что неправильно, где его подловили, какая сволочь настучала? В школе занимался боксом, три месяца. Во дворе удары показывал парням, так один вышел и говорит: «Я тебя знаю, ты всего три месяца занимаешься. Ты уметь-то ничего не умеешь». И как даст в грудь кулаком. И еще раз как даст. Свалил его, Сметанина. Не столько больно было, сколько обидно. При всех! А рожа-то у камуфляжника родная, средневишерская, как только они его в Москве отыскали! Получил собственную передачу - «Как журналист журналисту». И в первым же эфире с содроганием понял: кто-то спрятался за блесткими линзами камеры и нагло ухмыляется. Уж доберемся до тебя, самозванец! Леонид Львович даже сбился чуть-чуть. Впрочем, мало кто заметил…Когда из придорожных кустов ударил беспощадный огонь, Сметанин в один миг понял: пришли, изобличили! Завизжали тормоза, водитель Васильмихалыч обрызгал дорогой костюм кровью. Все получилось как-то нереально. Открыл дверцу машины, чтоб оправдаться, они обязаны были дать ему второй шанс. И тут ему в грудь как дали, и еще разок как дали. Сметанина прямо на багажник отбросило, сил нет, ноги ватные, не держат. Сползал медленно, одну мысль смог удержать в голове: «Извините меня». Гордей открыл огонь как раз в тот момент, когда задняя «Ауди» проезжала перед Тринегиным. Дистанция - всего несколько метров. Но Миша честно выстрелил первый раз по головной машине. Как договаривались. Хотел очередью, да не вышло почему-то. Еще раз нажал на спуск - еще одиночный выстрел. Посмотрел: предохранитель в порядке, на «очередями» стоит. «Вольво» развернуло… тут он перестал смотреть в ту сторону, потому что передняя дверца «Ауди» отворилась, охранник поставил ногу на землю, все рыщет глазами, где? кто? Затвор передернул. Тринегин ба-бах - по нему. Мимо. Не мог же не попасть! Тот в кабину - юрк, и оттуда с двух рук, красиво так по кустам: раз! два! три! В белый свет, как в копеечку - не видит Мишу за кустами. Философ по бензобаку выцеливает. Выстрелил. Еще разок выстелил. Ошметки от корпуса летят, как раз у того места, где бензобачная крышечка. А ничего не взрывается. Тринегин опять ба-бах. В самую крышечку попал, все без толку. Охранник огонек от выстрела увидел, и второй, который шофер, тоже увидел. Тринегин лег на землю, они по нему стреляют, все над головой, прутики падают, настоящие пули, убьет враз, трупом лежать останешься. Второй по нему через заднее стекло бьет, оно все в дырках. А выйти почему-то боятся. Тут философу повезло. Куда надо его пулька попала. Не то чтобы как следует рвануло, нет, лениво так полыхнуло, задняя часть у машины огнем занялась, бензин горящий капает. Охранники видят, дело плохо. Там Сметанин уже землю пальцами скребет, ему конец. Огонь печет. По капоту второй стрелок очередью - рррраз! «Ну бегите же, черти!» - подумал Тринегин. И вправду, послушались. Репутацию, может, испортили себе охранники: заказчик мертвым телом лег, а они ему никак не помогли, но жизнь, она не казенная, она дороже. Из машины - скок! И в переулок какой-то маленький зайцами порскнули. У заднего штанина вся в язычках пламени. Гордей кричит ему: «Давай-давай! Пошел-пошел-пошел!». Миша к реке. Автомат - бульк, и поминай, как звали. Тринегин по лесочку несется, страшно, что там еще случится, а вдруг они вернутся? Добегает до машины, а Гордей ее уже на асфальт вырулил. «Давай, садись быстрее» - «Ты автомат выбросил?» - молчит, кивает. «Ты убил его? Убил ты его?» - развернулся вправо и понесся по Таманской, - «Убил» - «А не ошибся? Ты ведь не подходил к нему» - «Не долдонь. Мне его было хорошо видно. Никак тут не ошибешься» - «А что ты едешь так медленно, как черепаха ты тащишься!» - «А потому, т-твою-то мать, что мы не убийцы какие-нибудь, а мирные граждане. С пляжа возвращаемся. Чего нам гнать». Тринегин остолбенело посмотрел на Гордея. Замолчал. Степан сошел с ума. Умалишенным стал. «Ты что, дурак, делаешь, милиция горловину у моста перекроет! Нам же тогда конец!». Гордей одним словом ответил, целую мегатонну холодного презрения вложил он в это слово: «Умный!» И тогда успокоился Тринегин. Суета отошла, как воды у роженицы. Было очень плохо, а стало никак. Успокоился немного. Даже мысль действительно умная в голову ему пришла: «В старых цивилизациях, вероятно, высшие эшелоны интеллектуалитета лишаются большей части вполне естественных психологических предохранителей; и даже привыкают естественной считать эту неестественную утрату. Отсюда - наша нелепая, гипертрофированная эмоциональность». Гордей, весь каменный, с Таманской повернул на 4-ю линию, взял налево и пошел по 3-й. Все вроде бы по плану, только он беспокоился насчет охранников: для них бы дело одному Таманскую перекрыть, другому 3-ю линию, тут-то и беда. Других путей из Серебряного бора нету, разве машину бросить и пешком. Или уж совсем вплавь, курам на смех. Но охранники, видно, не очухались. Никакой засады им и в голову не пришло засаживать. Такие работники! «Жигули» описали петлю и вышли опять на Таманскую у самого троллейбусного круга. Мост переехали, милиция - ничего. Треск, может, слышали, но вот не было им приказа перекрыть, и не перекрыли. Гордей свернул во двор на улице Тухачевского. Сказал Мише: «Давай, передавай», - и вылез из машины. Тринегин достал с заднего сидения «Сименс», пощелкал кнопочками. Откликнулась 137-я. Философ ей: