Мы вместе были в бою
Шрифт:
Было тихо, ветра никакого не было, но Стахурский понял. Все они еще тогда, там, в сорок втором году, поклялись запомнить эти слова на всю жизнь. И еще не раз скажут они их в своей жизни. Ибо это был как бы пароль, присяга, приказ.
Они молчали, взволнованные.
Потом она прижалась щекой к его щеке.
— Ну, будь здоров, — прошептала она. — Я напишу тебе до востребования.
Она с трудом оторвалась от него.
— До свидания, — сказал он.
— До свидания!
Она пошла, но в нескольких шагах остановилась и сказала:
— Я предупрежу там, что номер остается за тобой.
И скрылась в
Через минутку, уже издалека, еще раз донесся ее голос:
— До свидания!
— До скорого свидания, Мария! — крикнул Стахурский.
Некоторое время он еще слышал, как, отдаляясь, шуршали по гравию ее подошвы, потом каблуки застучали об асфальт и стало совсем тихо.
Он стоял долго. Город внизу, на Подоле, засыпал у него перед глазами. Только блики от береговых фонарей качались на волнах реки и далеко, на излучине, маячил огонек буйка.
Стахурский стоял, может — полчаса, может — час. Мария уже, должно быть, уложила чемодан и поехала на вокзал.
…Она встретила его на вокзале, они пили пиво, потом ходили по улицам Киева, потерянного и вновь обретенного, потом были в ее комнате, потом переплыли реку и сидели на берегу.
И вот ее уже нет.
Нет, она была. Она была с ним в Подволочиске, в лесах на Волыни, в боях под Тарнополем, в переходе через перевалы Карпат, в освободительном походе по равнинам и городам Европы. Она была, она есть, она будет…
Стахурский зажег спичку и осветил циферблат часов. Был второй час ночи — ее поезд ушел. Стахурский прислушался, и ему даже показалось, что он услышал гудок паровоза. Но это была иллюзия, до станции было далеко — вокзал находился за горою.
Тоскливое чувство охватило Стахурского, и это чувство родило тревогу. Словно он ждал чего-то, что должно быть впереди, неизвестное и неразгаданное, но желанное и неминуемое. Так чувствуешь смолоду, когда тебе только семнадцать лет и ты живешь только надеждами на будущее. Это было сладостное и тревожное чувство. Словно в жизни миновал только первый день, как первый день после сотворения мира, и еще надо отделить небо от тверди и решать самые судьбы мира.
Ветер с востока
…Стахурский еле держался на ногах.
Ветер был холодный и сухой. Но он обжигал, как огненный вихрь.
Ветер дул уже не первый день, словно хотел смести с лица земли все, что не держится на ней, и уже не верилось, что он когда-нибудь прекратится и на свете может быть тишина.
Но небо не было чистым и прозрачным, как это бывает в такие ветреные дни. Тучи нависли над самой землей густой пеленой. Они спускались все ниже, словно намеревались раздавить своей тяжестью все, что ютилось на земле.
Земля, оголенная и черная, застыла, как льдина, от дыхания мороза, и когда ветер отрывал от нее маленький камешек или комок глины, то они звенели, как стальные нули. Песок вокруг начисто смело и прибило к каждому выступу — пригорку, хате или только что расколотому пню. И эти замёты были перемешаны с зерном, развеянным с неубранных полей. Хлеба некошеные, черные полегли под напором ветра.
То была осень тысяча девятьсот сорок второго года.
Стахурский стоял на гребне железнодорожной насыпи, укрывшись от ветра за стеной путевой будки, и следил за прокладкой линии.
Рабочие попарно брали шпалу из штабеля, сложенного на краю полотна, и, низко согнувшись, чтобы устоять против урагана, шли пять или шесть метров к месту, где шпалу надо было положить поперек насыпи под будущие рельсы. Сделав три — четыре шага, рабочие останавливались, ибо ветер валил их с ног, а потом снова начинали сначала. Это была не работа, а неравная борьба со стихией, и результаты ее были жалкими и ничтожными. Надо бы сделать перерыв до благоприятной погоды. Но задание было срочное и экстраординарное: по личному приказу самого рейхскомиссара Гиммлера прокладку линии надо было закончить за десять дней, точно в срок. На строительстве работали военнопленные, пригнанные сюда вопреки всем международным конвенциям и законам. Их приказано было не щадить, если бы даже эту ветку в восемь километров пришлось выстлать не шлаком и гравием, а костями этих людей. Караульные эсэсовцы в черных шинелях с воротниками, поднятыми и подвязанными кашне, расположились цепью внизу, по обе стороны насыпи, укрывшись в блиндажах, выкопанных для защиты не от пуль, а от ветра. Эсэсовцы выглядывали из амбразур и поводили дулами автоматов. Когда рабочий падал, очередь из автомата свистела над его головой; если он не поднимался, дуло автомата снижалось, и пули пришивали к земле человеческое тело. Настил шпал надо было закончить завтра к вечеру, а послезавтра с утра начать укладку рельсов.
Стахурский глядел из-за будки и размышлял о том, что с его стороны все же было неосмотрительно согласиться стать инженером путей сообщения, который должен знать измерения насыпей и нормы давления балласта. Он был инженером-строителем и хорошо разбирался в таких материалах, как дерево, кирпич и железо. Но в подпольной организации он был единственным инженером, а надо было срочно освободить военнопленных, переправить их в партизанский отряд и, кроме того, по возможности задержать строительство этой ветки неизвестного назначения. Так решило руководство подполья, и он возглавил подпольную группу на этом объекте. Фамилия его сейчас была не Стахурский, а Шмаллер, фольксдейч, родом из обрусевших немцев на Херсонщине.
Дверь из будки распахнулась, несколько раз загремела, пока вышедшему оттуда человеку не удалось придержать ее, и в щель протиснулся тучный мужчина в маленькой кепке с огромным козырьком над глазами и в длинной, до пят, оленьей дохе. Таких шуб не носят в Германии, и нынешний владелец раздобыл ее себе здесь как трофей. Это был шеф венской строительной фирмы, взявшей на себя подряд по укладке железной дороги, герр Клейнмихель. В будке путевого мастера, на стыке с железнодорожной магистралью, шеф разместил свою контору.
Дородная фигура шефа пошатнулась под напором ветра, на мгновение прижалась к стене — полы дохи, надувшиеся, как парус, заносили ее, — через силу оторвалась от будки и шмыгнула за угол, к Стахурскому.
— Футц! — выругался шеф.
Он остановился рядом со Стахурским, перевел дыхание, и на его физиономии отразилось безмерное удивление — он никак не ожидал, что тут, за стенкой, может быть такое затишье. Минуту он прислушивался к завыванию ветра и к шороху песка. Он чмокал губами и опасливо поглядывал на Стахурского. Глаза его были круглые, и о них можно было бы сказать, что они цвета пивной бутылки, если бы теперь не делали пивных бутылок разных цветов. Затем шеф, так же как Стахурский, начал оглядывать насыпь.