Мы все - осетины
Шрифт:
— Тут ведь как? — продолжал Фима заговорщицким тоном. — Никто ведь тебя там не будет контролировать и смотреть где ты реально был или не был. И на войне люди могут устроиться нормально. Я в само Сараево, ну где реально бои были, и выезжал-то всего два раза в периоды затишья. Только тс-с! Никому! — он значительно прижал палец к губам, подозрительно обводя взглядом пустую комнату. — Я же не дурак! Вооруженных до зубов вояк можно было нормально фотографировать и барах Пале. Они там даже колоритнее и воинственнее выглядели, чем на передовой. Те вечно грязные, ободранные, негероические совсем, а эти красавцы, кровь с молоком, косая сажень в плечах, амуниция и форма новенькие, оружие начищенное, совсем другое дело.
— А как же военные
Фима закашлялся, зашелся хриплым смехом.
— Ну ты и чукча! Зачем же для этого реально лезть под пули? Все очень легко можно просто сыграть в том же тылу. Инсценировать! Знаешь такое слово, Рембрандт ты наш? Вот то-то! Берешь побольше водки и едешь к любому местному командиру. Все решается без проблем, они как правило только рады засветиться в прессе. Ну для пущей достоверности, можно конечно съездить и туда, где идут настоящие бои, в период затишья. Ненадолго. Просто, чтобы быть в курсе.
За окном постепенно серело. Занимался рассвет. Громыхало теперь значительно реже и дальше. А может так просто воспринималось оглушенным алкоголем сознанием.
— Тебе хорошо, — неожиданно почти трезвым голосом заявил, оборвавший на полуфразе очередную поучающую сентенцию Фима. — Ты-то здесь как рыба в воде. А мне, старик, не поверишь, действительно страшно…
Я про себя подумал, что очень даже поверю. Чего уж тут не верить, если страх так и пер из моего одноклассника тяжелыми смрадными волнами, которые не мог заглушить даже стойкий перегар иностранного самогона. Вслух же я произнес нечто другое:
— Чего это мне хорошо? Чем я от тебя отличаюсь? Вместе же приехали, ты еще и старший к тому же. Сам же меня сюда заманил.
— Вот потому и заманил, — обстоятельно кивнул одноклассник. — Ты что думаешь, Фима Федорцов дурак? Нет, брат, Фима Федорцов далеко не дурак. А где-то даже очень умный парень. Ты же служил в этих местах, так? Так. Что думал я об этом позабыл? Не-ет, шалишь, брат! Служил здесь, значит хоть как-то знаком с местными нравами и обычаями. Плюс живешь с осетинкой. Тоже немаловажно.
— Она только наполовину осетинка, мать у нее русская, — автоматически поправил я.
— Не важно, — отрезал Фима, решительным жестом руки отметая все мои попытки возразить. — Она же тебе даже адрес своих родственников дала! Вот и выходит, что ты здесь почти что у себя дома, а я будто кур в ощип попал. Да еще сразу под артобстрел! Тоже понимать надо!
— Господи, да не было ведь никакого обстрела! — уже не выдержал я. — Уймись ты, наконец! Стреляли по селам в нескольких километрах от города. Вот там да, там люди под обстрел попали. А ты тут сидишь сопли распустил невесть из-за чего. Еще мужик, стрингер, бля! Слово-то какое для себя изобрел! Самому не стыдно, причитаешь, как баба беременная!
— Черствый ты человек, Андрюха! — Фима обвиняющее уставил в меня ходящий туда сюда в такт покачиваниям его тела указательный палец. — Черствый и злой! Даром, что художник! Не буду больше с тобой пить! Все! Сиди здесь один, а я… Я удаляюсь!
Гордое окончание фразы малость подпортила неудавшаяся попытка величественно встать с подоконника. Подломившиеся не вовремя, ноги отказались держать вертикально шатающийся организм и набульбенившийся стрингер сделав несколько неверных заплетающихся шагов тяжело рухнул на кровать. Не на свою, между прочим. После чего с минуту повозившись, мощно захрапел. Ну, слава богу, пусть дрыхнет, болезный, лишь бы не облевал мне постель. Хотя, черт с ним, если что, потом просто поменяемся местами и пусть сам спит в своей блевотине.
Спать не хотелось. Глотнув еще виски, уже плескавшегося на самом донышке опустошенной бутылки, я с ногами забрался на подоконник и закурил, поглядывая на спящий город. Канонада, гремевшая на окраинах постепенно смолкла,
Мысли текли на удивление спокойно и ровно, алкогольный дурман рассеялся, как и не бывало, будто и не пил вовсе, сознание было на удивление спокойным и ясным. Легкий прохладный ветерок летящий с окрестных гор приятно остужал разгоряченное лицо, а тлеющая в пальцах сигарета дарила ощущение полного умиротворения. Словно и не в центре осажденной столицы непризнанной республики я находился, а сидел на подоконнике своей уютной квартиры-студии, практически в самом центре Москвы.
Мягкий импортный карандаш словно сам по себе ходил по бумаге, казалось можно сейчас полностью отключиться, даже закрыть глаза, и он самостоятельно, без моего участия нарисует все, что нужно. Может еще и лучше у него получится, чем у некоторых самозваных художников! «Но! Но!» — тут же одернул я себя отрекаясь от пусть шутливого, но все же самоуничижения. Так недалеко и до того, что можно взять и испортить портрет. Запросто! А если такое произойдет, то будет невыразимо, прямо до слез жалко. Жалко даже не испорченной бумаги и потраченного времени, не гонорара, который в таком случае наверняка не заплатят, бывали уже, знаете ли, прецеденты… Жаль будет того разочарования, что неизбежно мелькнет в ореховых глазах сидящей напротив девушки, в тех самых, что сейчас смотрят так мягко и мечтательно, будто видят перед собой не запруженный бестолково толкущимся у сувенирных палаток народом Арбат и пачкающего бумагу заштатного художника-неудачника, а как минимум самого великого Леонардо оживляющего загадочную улыбку Моны Лизы в своей мастерской. Да, именно, вот так волнующе, смотрят только на мастеров, на волшебников, которым доступно невозможное. Обмануть детски наивное восхищение сквозящее в этом взгляде просто нельзя. Потому каждое движение карандаша, каждый штрих точно выверен и волнителен, будто легкое прикосновение к отзывающемуся чувственным камертоном обнаженному женскому телу. Вот как завернул, даже самому понравилось! Закусив от старательности губу я принялся накладывать серию быстрых точных штрихов, что должны были передать легкую тень отбрасываемую длинными ресницами девушки.
Портрет на глазах оживал. Едва намеченные контуры лица проступали все яснее, наполнялись жизнью. Этот процесс всегда завораживал меня сам по себе. Чувствуешь себя кем-то сродни творцу, этаким демиургом, которому подвластны жизнь и смерть, могущим своей волей прорвать мертвую холодную белизну бумажного листа, заставив его расступиться, выпуская на поверхность равнодушного белого льда человеческое лицо. Живое, полное чувств и помыслов. Пусть оно лишь слепок с сидящей напротив натуры. Отпечаток, застывший в вечной статичности двухмерного бытия, но искра жизни в нем все равно есть. Я никому не рассказываю об этом, но искренне верю, что портреты, нарисованные хорошими художниками живут. Живут своей непонятной нам жизнью. Кто знает, быть может рука мастера открывает им двери в иные миры, иные вселенные, те, где время течет так медленно, что мы просто не замечаем его. Что если доли секунды в существовании портрета, это миллионы лет нашей Земли? Что если через несколько тысяч лет Мона Лиза прекратит улыбаться и склонит голову на грудь? Впрочем, даже если это так, вряд ли кто-нибудь будет в силах заметить такую перемену. Время, все проклятое время, уж больно по-разному течет оно в наших измерениях: привычном трехмерном — людей, и двухмерном — созданных ими портретов. Маленькие срезы застывшей жизни, истории одного человека… Песчинки по сравнению с силами окружающего мира. Но песчинки, способной многократно воссоздать себя вновь и вновь…