Мы всякую жалость оставим в бою…
Шрифт:
Услышав свою фамилию, морщинистый вытягивается и козыряет. Будем вежливы. Козыряю в ответ:
— Полковник Соколов. Генерал, я хочу, что бы вы изложили нам все известные вам сведения об обороне Лондона. У нас мало времени, поэтому приступайте.
Монтгомери молчит с видом гордым и неприступным. Ну, так… Он смел, потому что сам шел (вернее, ехал, но это дела не меняет) впереди своих людей. Пугать его смертью бессмысленно, на серьезную и вдумчивую беседу у нас нет ни времени, ни возможностей. Да, честно говоря, и желания ломать ему пальцы пассатижами тоже нет. Вывод: нужно придумать что-то такое, что заставит его говорить… думай… есть!
— Генерал я уважаю вашу смелость, но посмотрите туда, —
Он молчит. Секундная стрелка бежит по циферблату, а я думаю: «Если мы передавим всех пленных, а он будет молчать — чем тогда его пугать?»
Минута истекла. Я отдаю команду и три ближайших танка погромыхивая двигателями начинают движение.
— Ну же, генерал! Учтите: их смерть будет на вашей совести…
Он бледен как простыня.
— Как вы можете, полковник? Ведь вы же офицер, человек, в конце концов…
— Как офицер я обязан в первую очередь заботиться о жизни своих подчиненных. А как человек… Ваша пресса утверждает, что я — «грязный наци, чудовище в человеческом обличье». Чего же вы ждете от меня в таком случае? Ну!
Он ломается. Одинцов достает карту и Монтгомери указывает узлы сопротивления, расположение частей армии, ополчения и морской пехоты. Через пятнадцать минут он произносит мертвым голосом:
— Это все. Клянусь честью офицера, это все. Я больше ничего не знаю.
Мы переглядываемся с Одинцовым. Я верю британцу и чуть киваю. Он согласно опускает глаза.
— Мы верим вам, генерал. Идите к своим людям.
Эх, сейчас бы отправить вперед разведбат. Но разведчиков с их техникой и тяжелым оружием забрал с собой Родимцев. Одинцов пытается связаться с Моспановым с тем, чтобы его штурмовики проверили данные Монтгомери. Тот обещает, но на его обещание нельзя положиться. Не потому, что он лжив по натуре, а потому, что над Лондоном сейчас сумасшедший дом! Одновременно его атакуют наша авиация, немцы и итальянцы, и, как это зачастую бывает, все не до конца согласовали между собой свои действия. Выходя на авиационные частоты, я уже раз десять слышал вопли типа: «Союзник, твою мать! Оставь мой хвост в покое!» на русском и немецком языках. Надо думать, что итальянцы тоже орали, только я итальянского не понимаю. Обычно такая просьба заканчивается извинениями, но я готов прозакладывать годовое жалование, что раза два или три эта просьба переходила в истошный предсмертный крик… Так что надежды на авиаторов мало: по разведанным или обнаруженным целям они еще могут врезать, а вот разведать самим — это им сейчас не по силам.
С мотострелками мы быстро приходим к соглашению. Две роты на БТРах и сводная рота из батальона Рубашевского уходят вперед в качестве разведки. Через тридцать минут начинаем движение и мы, все теми же двумя колоннами…
…Плохо танкам в городе. Бронированным мамонтам современной войны нужно вольное поле, где можно разгуляться во всю богатырскую мощь, где можно показать свою силу и удаль. А в городе тесно, развернуться негде и подлый враг так и норовит напасть на стального великана с тыла, исподтишка. Плохо танкам в городе…
Уже шестой час мы пробиваемся на соединение с десантниками Родимцева. Лондон стал похож на вулканический кратер. Полыхают дома, рушатся стены, летят снаряды, эрэсы, бомбы… Танки по два, по три рыщут, как волки, по улицам города. Вернее: по бывшим
— Я — Утес! Скала-3 — за мной!
Савчук отзывается, и мы мощной колонной устремляемся вперед. Следом за нами и, частично, у нас на броне, в бой идет последний резервный батальон Одинцова. Минуты пролетают пулями. Вон и Бремер: он, похоже, здорово влип. Стоят, чадя, с десяток танков, остальные бешено молотят куда-то в направлении здоровенных домов.
— Бремер! Кончай палить в белый свет! Указывай цели — «семерки» разберутся.
Танк Бремера подъезжает к моему и, приняв от него цели, ЛК-7 начинают повзводно расправляться с этими зданиями, идентифицированными как Адмиралтейство. Высунувшись по пояс, я наблюдаю в бинокль за работой «семерок», но вдруг получаю здоровенный удар в плечо, от которого чуть не вылетаю из люка. В ту же секунду пуля звонко ударяет в откинутую крышку, прямо в то место, где только что была моя грудь. И, почти одновременно с этим — заливистая очередь из ЛП-30. [4] Оборачиваюсь взглянуть на спасителя. Передо мной на броне унтер мотострелков.
4
Лахти пехотный, образца тридцатого года. Ручной пулемет финского конструктора Лахти, с магазином на двадцать патронов расположенным снизу. Состоял на вооружении мотострелков и десантников-парашютистов Русской армии.
— Спасибо, унтер-офицер. Я твой должник. Как это ты угадал, что пуля прилетит.
Он слегка пожимает плечами:
— Бликнуло у него.
— Что, прости?
— Там, господин полковник, снайпер сидел, — он говорит чуть хрипловатым голосом с заметным малороссийским акцентом, — так у него солнце на прицеле бликнуло.
— Ну, ты прям Соколиный Глаз!
— Нет, господин полковник, Нати Бампо — англичанин был, а я — русский! — говорит он горячо.
Что это я его, обидел, что ли? Просто пошутил…
— И все-таки молодец! С такого расстояния заметить солнечный блик, да еще сообразить, что это — снайпер…
Он чуть усмехается:
— Опыт имеется, господин полковник. Бывало… — он внезапно сбивается и мнется.
Ах, вон в чем дело! На руке у него я замечаю татуировку: православный крест и цифры. Понятно: в монастыре каялся. Ясно, что «бывало» — он, должно быть, не раз видел, как также бликует прицел у инока на колокольне…
«Семерки» разносят Адмиралтейство в клочья. Краем глаза я вижу, как один из ЛК-7, отвернув назад орудие, разогнавшись, бьет в угол здания. Отходит и повторяет свой маневр. На четвертый раз стена заваливается и едва не половина здания с грохотом обрушивается. Ну, тут бой и без меня идет, а с унтером поговорить еще минут пять есть:
— Это за что? — я показываю на его руку. — Без обиды, соратник — ясно, что грех ты уже свой отмолил.
— Да по молодости да дурости, — вздыхает унтер. — Мне тринадцать всего и было, когда понесло меня в националисты украинские. В гимназии и вступил. В 25-ом, — снова вздох, — умудрился даже повоевать…
Я протягиваю ему портсигар, он закуривает и, выпустив струю дыма, продолжает:
— В 28-ом тоже, отметился. — Он машет рукой. — В общем, в 30-ом мне семь лет и влепили. Но я честно работал. На Беломоре: Повенчанская лестница — слыхали?