Мяу
Шрифт:
— Женевьева говорит, на первом этаже есть симпатичная квартира. А при доме — дворик с сиренью. Деревьев там уйма, царапать не перецарапать…
— Ты все-таки хочешь, чтобы я продала дом, — удивилась Кэти. — Мои родители были бы против.
— Зачем продавать? Можно сдавать.
Она глядела на огонь, а тот окрашивал ее точеный профиль и роскошные локоны в цвет крови.
— Я думала, больше никогда тебя не увижу.
— Ага, я же человек-невидимка. Не волнуйся, я принял противоядие.
— Казалось, я вернулась в те годы, когда мы еще не были знакомы.
Я положил ладонь на ее руку. Она была холодной, жесткой, с обломанными ногтями. Кошки замерли над пустыми блюдцами, вытаращились на нас. Глаза — точно пуговицы из бесцветного стекла.
— Я себе сказала, что мне никто не нужен.
У меня есть кошки. А без людей прекрасно обойдусь.
Она высвободила руку и встала.
— Я не уйду из этого дома.
— Вот и хорошо. Успокойся. Сядь.
— Я на минутку, — сказала она. — Надо их покормить.
— Конечно. Сливки — это был аперитив. А что на первое? Лососина? Икра?
Она уставилась на меня, глаза — точь-в-точь как у кошек. Круто повернулась и ушла в комнату. Кошки припустили за ней. В этот раз они не верещали, но мне чудилось, будто в желудках громко плещутся сливки.
Я посидел в одиночестве, полюбовался ракетой, огромными новыми царапинами на облицовочных панелях. Подумал, что следы когтей находятся слишком высоко. Прыгали, что ли? Или на голову друг дружке становились?
Время шло, и никто не возвращался. Ни кошки, ни Кэти.
Чай совсем остыл, я слышал, как по окнам постукивает снег. В доме стояла мертвая тишина, словно я остался в нем один как перст. В конце концов я встал и тихо, как по музею, пошел.
Всюду было темно, и в коридоре, и в столовой, и даже в кухне. И ни звука. Наконец я услышал хруст и чавканье. В потемках насыщались кошки. Я уже тысячи раз это слышал, но сейчас хруст и чавканье приобрели совершенно уникальную окраску. Это был шум джунглей. И посреди джунглей стоял я. На затылке зашевелились волосы.
Бью по выключателю и вижу…
На полу рядком — пять кошек. И Кэти.
Кошки, подавшись вперед, увлеченно жрали. Кэти лежала на животе, вжимая подошвы в холодильник, опираясь на локти, приподняв голову. Волосы свисали, и я не видел, как она лакает сливки. При включенном свете это продолжалось секунду-две, я успел убедиться, что мне не мерещится. Потом она выгнула шею, как змея, облизнулась и уставилась на меня стеклянными пуговицами глаз.
Я пятился до середины коридора, затем повернулся, точно зомби, и побрел в гостиную.
Там все было по-прежнему. Новые глубокие борозды не исчезли.
Я обливался холодным потом, как будто только что вышел из клетки льва. Запоздало подумал: должно быть, это просто шутка, розыгрыш. Но если бы Кэти бросилась на меня с кухонным ножом, я бы струхнул гораздо меньше.
Что делать? Выскочить из дома и — наутек? Чтобы больше никогда не возвращаться? Она к этому готова. Или остаться, разговорить, вникнуть, зачем ей эти глупые игры и что от меня требуется, чтобы она не сходила с катушек? Пока я раздумывал, она
— Прости, это не предназначалось для твоих глаз.
— Да? А мне почему-то кажется, что я должен был увидеть. Что ты хотела этим доказать?
— Ничего. Я живу, как мне нравится. И царапать дерево люблю. Видишь? — Она указала на камин. — У тебя испуганное лицо.
— Наверное, потому, что я испуган. Она скользнула ко мне и обвила руками.
— Меня боишься?
— Боюсь — не то слово.
Она целовала меня в подбородок, и при каждом поцелуе я чувствовал прикосновение зубов. Могу вообразить, как бы она себя вела, если бы в этот момент мы занялись любовью. Но мне этого почему-то не хотелось. Хотелось сделать ей ручкой и дать деру. Но почему-то забота о человеке входит в привычку, а с привычками, как всем известно, бороться нелегко. Вот представьте: вы входите в дом и видите хорошенькую девицу с пузырьком таблеток в одной лапке и бритвенным лезвием в другой. И что сделаете? Попросите извинения, выйдете и затворите дверь?
Вдобавок я почувствовал, что Кэти дрожит. Я-то думал, в этом доме только меня трясет.
— Надевай пальто и обувайся, — говорю.
— Но ведь идет снег.
— Вечно эти отговорки… Одевайся. Через десять минут мы вышли на улицу. Холодный серебристый воздух, казалось, насквозь продул мне голову. И я вдруг спросил себя: интересно, куда это я ее веду? Но Кэти помалкивала и шагала рядом, как хорошая и послушная девочка, которой невдомек, что это задумал добрый дяденька. Мы прокатились в метро, поднялись и двинули ко мне на Мэйсон, 23. Я туда никого не водил без крайней необходимости, даже кролика не приносил. И сам старался ночевать в “Короле Кубков», а дома появлялся изредка, только чтоб отоспаться, отлупить пишущую машинку и подумать о своем житье-бытье.
Вот и моя халупа. До квартиры только два лестничных марша или несколько судорожных рывков лифта. Комнаты в отраженных снегом лучах холодны и неуютны, куда ни глянь, старые газеты, журналы и пыль. Но это мой мир, и Кэти мне здесь была не нужна. Но все-таки я ее привел. Зачем? Может, некая частица подсознания решила, что эта нора сделана из моей собственной эктоплазмы и ей удастся то, что не под силу никаким уговорам?
Мы вошли, и Кэти в страхе огляделась. По пути мы не перемолвились ни словом.
— Удобства — как в номере люкс, — говорю. — Правда, почти ничего не работает.
Кэти подошла к окну, постояла. На ее плечах таяли снежинки. Она посмотрела во двор, на мусорные баки, на глазурованные снегом битые бутылки. Когда повернулась, у нее сияли глаза, бежали слезы. Она подскочила ко мне и прижалась. Я понимал, что значат эти объятия. Понимал, что могу ее вернуть, если захочу. Казалось, в комнате только ее волосы сохранили цвет. И они светились.
— Прости, — шепнула она. — Прости, прости. На меня навалилась усталость, все казалось маленько абсурдным. Я гладил Кэти по голове и знал, что утром позвоню Женевьеве и спрошу, как, черт возьми, быть дальше.