Мышление и творчество
Шрифт:
Тесть Щедровицкого от второго брака в 1936 г. был комендантом Кремля. Всех его сослуживцев уже забрали, и он каждый день со страхом ждал собственного ареста. Однажды, придя на работу, он увидел, что за его огромным столом сидят несколько человек. Приближаясь к своему месту, он понял, что это пришли за ним, но сначала его должны осудить публично (таков в этот небольшой период был порядок). Не дойдя двух шагов до своего стола, комендант Кремля, вдруг, неожиданно для самого себя скинул шапку, бросил ее оземь, и со словами «Ах, черт побери», повернулся и ушел домой (и больше на работу не выходил). Его поведение настолько выпадало из системы, что, к удивлению самого коменданта Кремля, его не тронули. Так он и просидел дома, никуда не выходя, до самой войны, а в 1941 о нем вспомнили, призвали и поставили командовать полком.
История с Налимовым не менее любопытна
Не меньшее значение в формировании личности Зиновьева сыграли война и самовоспитание. Именно война способствовала таким его качествам, как склонность к риску, стремление жить масштабными событиями, презрение к интеллигентским переживаниям, своеобразный офицерский аристократизм. «Самое трудное во время войны, – рассказывает Зиновьев, – для меня было скрываться. Я все время бегал от органов… Страха не было. Видите ли, я еще в детстве начал заниматься самовоспитанием и научился преодолевать страх. После этого у меня в жизни не было поступков, которые я совершал под влиянием страха. В начале войны мне приходилось участвовать в таких операциях, когда нужно было буквально штыком закалывать диверсантов. И никакого страха я не испытывал. И при боевых вылетах скорее переживал состояние подъема. Что же касается “органов”, то тут было, скорее, ощущение приключения, игры что ли. В гражданской, невоенной жизни я никогда не боялся высказывать немарксистские суждения, пошел на публикации книги, за которую ожидал ареста… За годы войны я окреп физически… И духовно от всего освободился. Авиация – это нечто подобное гусарскому полку в старой русской армии. К тому же война давала колоссальный материал для наблюдения. Во время войны я очень много занимался литературным трудом» [46, с. 288].
Правда, все эти необычные качества личности Зиновьева, которыми можно и восхищаться, уживались с другими, вполне российскими, например, пьянством и завистью к коллегам. Послевоенные годы, вспоминает Зиновьев, «были годами жуткого пьянства. Как я потом писал, русское пьянство – это не медицинское явление, а своего рода религия. Пьянство давало общение. Легче было, когда выпьешь, переносить бытовые трудности, жизнь виделась в другом свете, казалась не такой серой. Но пьянство не мешало» [46, с. 289]. Много раз Зиновьев бросал пить, но это не получалось. Потом вышло, и он не пил 15 лет. Сорвался после того, как в Сухуми на него обиделись социологи, которых Зиновьев на конференции в течение целых пяти минут сравнивал с обезьянами из сухумского питомника. Помню, как, придя в номер к Щедровицкому, с которым Зиновьев после многих лет ссоры помирился, Александр Александрович с недоумением сказал: «Юра (так звали Щедровицкого близкие друзья. – В. Р.), почему они на меня обиделись, что я им такого сказал, что они сами о себе не знают?». После этого он напился и улетел в Москву.
Сложнее понять владеющее нашим героем чувство зависти, перетекающее в манифестацию своей исключительной значимости. Кажется, чего еще желать: доктор наук, профессор, автор многих научных и научно-публицистических книг, известный логик и ученый, причем пострадавший от советской власти. Все есть, полная чаша. Так нет, Зиновьева буквально снедает и разрушает зависть – к бывшим ученикам, коллегам по профессии, диссидентам. Например, Ю. Резник спрашивает его об отношении к Сахарову и Солженицину. Вот что отвечает Зиновьев. «Первое, что сделал Сахаров, – дал Западу такое поганое интервью, как ни одни советские секретные письма меня не поливали… я не церемонился, когда приходилось высказываться о диссидентах и об их концепциях… Я считал Солженицина посредственным писателем, что он раздут как орудие “холодной” войны. Я считал и считаю Сахарова с социологической точки зрения полным ничтожеством» [46, с. 298].
А вот высказывания о бывших учениках и коллегах. «И то, что я сделал, позволило мне в этой науке занять такое положение, на какое мои ученики никак не тянули. Они все были скорее имитаторами науки, чем учеными в строгом смысле слова… Тысячи, десятки тысяч посредственностей работают в методологии и в социологии, а фундаментальные идеи не понимают… Я в логике приобрел уже мировую известность, а это вызвало злобную реакцию в моей среде… В логической среде, как и во всей отечественной философии и науке, сложилась своего рода мафия, в которую я не “вписывался”… социологи меня не любят. Они чувствуют, что моя ориентация несет угрозу их статусу и благополучию… Я работал и в сфере аппарата логики… Я опередил всех их более чем на 30 лет… Сейчас “переоткрываются” многие мои работы без ссылок на них» [46, с. 292, 305, 313].
И все это на фоне самооценки, которой может позавидовать Хлестаков. «Я считал себя суверенным государством из одного человека и ни к кому не примыкал. Я ощущал себя миссионером: меня спрашивают, я отвечаю, меня просят рассказать что-то, я говорю… Я пробился исключительно за счет своего творчества. Меня не поддерживали правительства и секретные службы. Были люди, которые “Зияющие высоты” перечитывали по 20 раз и больше. Люди, которые мне говорили, что после моих книг они ничего другого читать не могут… Все то, что происходило в России в последние 15 лет, было предсказуемо с помощью моей теории, и я это делал… Не будет официального признания Зиновьева в России – не будет России» [46, с. 311, 318, 326].
Теперь о выборе научного пути. Два основных подхода, вероятно, оказали основное влияние на выработку Зиновьевым научного мировоззрения: марксизм и творчески переосмысленный логический позитивизм. Марксизм давал установку на изучение общества с целью его изменения, ориентировал на методологию, основанную на научных законах мышления. Правда, эти научные методы, считал Зиновьев, получаются не в ходе исследования мышления (так он думал только в начале своей научной карьеры, когда писал кандидатскую диссертацию и общался с Щедровицким, Мамардашвили, Грушиным), а конструируются на основе норм научного языка. Здесь работал второй подход. С точки зрения Зиновьева, структуру мышления задают нормы языка, примерно так же, как структуру естественно-научной мысли – математика. Вообще, будучи сильным математиком (во время экспериментов он щелкал как семечки математические задачи даже в барокамере, подвешенный вверх ногами [46, с. 289]), Зиновьев одновременно не был свободен от математической предвзятости. Логика, в его понимании, – это и есть своеобразная математика для социологии как точной науки.
«Для меня, – пишет Зиновьев, – научно то, что удовлетворяет критериям логики… В моем понимании задача логики – обработка языка. Нужен следующий этап. В рамках моей комплексной логики, на этой основе я разрабатываю онтологический понятийный аппарат, то есть серию понятий, относящихся к пространству, времени, движению, развитию, эволюции и так далее. Логика используется для этого, но тут создается новый дополнительный аппарат. Ранее разработанный аппарат используется для обработки методов получения знаний. Весь этот аппарат используется в социологии. Но не непосредственно. Требуется еще один посредник, а именно – нужно построить особую дисциплину на грани логики и социологии (логическую социологию), в которой надо разработать конкретную методологию социальных исследований. И с этими методами приступать к решению конкретных социологических задач» [46, с. 292, 317] (курсив мой. – В. Р.).
Таким образом, методология Зиновьева напоминает двухэтажное строение: «верхний этаж» – построение норм научного языка, «нижний» – методов получения социологических знаний, между ними «посредник» – логическая социология. Здесь легко разглядеть, с одной стороны, кантианскую программу (описание априорных категорий времени, пространства и других; трактовка логики как «чистой аналитики» и своеобразной «философской математики»), с другой – марксистски переосмысленную программу Бэкона – Декарта (то есть убеждение, что на основе правильных методов можно перестроить существующее общество), с третьей стороны, вероятно, чисто зиновьевскую идею о том, что правильные методы – это спроецированные на конкретный материал, примененные к конкретным случаям нормы, установленные в логике.