Мысли и воспоминания. Том 1
Шрифт:
ПРОМЕЖУТОЧНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ I
В течение этих недель князь фон-Гогенцоллерн и Рудольф фон-Ауэрсвальд возбудили перед регентом вопрос о моем назначении министром иностранных дел. По этому поводу во дворце состоялось своего рода совещание, в котором участвовали князь Гогенцоллерн, Ауэрсвальд, Шлейниц и я. Открывая заседание, регент обратился ко мне с просьбой изложить рекомендуемую мною программу. Я развил ее в том направлении, какого придерживался впоследствии, став министром, и сделал это настолько открыто, что в качестве самого слабого места нашей политики указал на слабость по отношению к Австрии, в подчинении у которой наша политика находилась со времени Ольмюца1 и особенно в последние годы, в период итальянского кризиса2. Если бы мы могли разрешить нашу германскую задачу в согласии с Австрией, тем лучше. Но это было бы возможно только в том случае, если бы в Вене были убеждены, что в противном случае мы не побоимся ни разрыва, ни войны. Сохранить желательную для проведения нашей политики связь с Россией легче, действуя против Австрии, нежели заодно с Австрией. Впрочем, насколько я успел узнать петербургский двор и господствующие там влияния, я и во втором случае не считал это совершенно невозможным. Благодаря Крымской войне3 и польским осложнениям 4 мы приобрели там такие преимущества, которые
венция имела свое оправдание главным образом во временно неблагоприятной для нас ситуации, вызванной распылением наших кадров и тем фактом, что весь груз русского могущества пал в ту пору на австрийскую чашу весов, чего уже не повторялось более после Крымской войны. Между тем австрийская политика в отношении нас осталась все такой же требовательной после 1856 г., как и в то время, когда император Николай поддерживал ее против нас. Наше подчинение австрийским иллюзиям напоминает известный опыт с курицей, которую приковывают к месту, обведя его сделанной мелом чертой. Австрийская самонадеянность, ловкое использование прессы и крупные секретные фонды дают графу Буолю возможность поддерживать австрийскую фантасмагорию и закрывать глаза на то, насколько прочной будет позиция Пруссии, как только она решится сломить чары мелового круга. Куда клонило упоминание об австрийских секретных фондах, регенту было уже известно5.
После того как я развил свою точку зрения, Шлейницу было предложено противопоставить ей свою. Он сослался в своей речи на завещание Фридриха-Вильгельма III6, ловко затронув струну, которая всегда находила отголосок в душе регента, и остановился на неожиданностях и опасностях, которые грозили бы с Запада (из Парижа) и с которыми пришлось бы столкнуться во внутренней политике, если бы нам не удалось сохранить соответствующие отношения с Австрией, несмотря на все имеющиеся у нас основания для обиды. Далее он изобразил опасности русско-французского сближения, которое уже тогда занимало общество, и представил возможность прусско-русского сближения так, как будто общественное мнение осудило его. Весьма характерно, что едва Шлейниц договорил последние слова своей речи, которая была произнесена им без запинки и, очевидно, подготовлена заранее, регент вновь взял слово и совершенно ясно заявил, что, почитая традиции предков, он становится на сторону соображений министра Шлейница; на этом обсуждение и закончилось.
Быстрота, с какой регент принял решение, едва только министр произнес последнее слово, заставила меня предположить, что вся эта mise en scene была подготовлена заранее и разыграна по желанию принцессы, чтобы выслушать для приличия мнение князя Гогенцоллерна и Ауэрсвальда, хотя уже в то время она была не согласна с ними и с их намерением усилить кабинет, введя меня в его состав.
Основную роль в политике принцессы, оказывавшей сильное воздействие на своего супруга и на министра, играли, по-моему, не столько положительные цели, сколько антипатии. Антипатии были направлены против России, против Луи-Наполеона, в сношениях с которым меня подозревали, и, наконец, против меня за мою склонность к независимости суждений и за неоднократный отказ защищать перед регентом взгляды его высокой супруги, как свои собственные. В том же направлении влияли и ее симпатии. Господин фон-Шлейниц в политическом отношении был ее креатурой, подчиненным ей царедворцем, не имевшим своих собственных убеждений.
II
Князь Гогенцоллерн, убедившись, что принцесса, а благодаря ей и Шлейниц, были сильнее его, фактически отстранился вскоре от дел, хотя номинально оставался министром-прези-дентом до сентября 1862 г. Вместе с тем руководство, даже внешне, перешло к Ауэрсвальду, с которым я поддерживал дружеские отношения все время, пока оставался в Берлине. Он был человеком исключительно приятного обхождения и выдающихся политических способностей; когда два года спустя я был назначен министром-президентом, он оказал мне благожелательную поддержку, оспаривая сомнения и опасения кронпринца относительно будущего нашей страны, которые внушались ему Англией и были направлены против меня, как руссофила, и привели позднее к Данцигскому пронунсиаменто7. На смертном одре Ауэрсвальд просил кронпринца посетить его, настойчива предостерегал от опасностей, которые могла создать монархии его оппозиция, и убеждал принца держаться за меня.
Летом 1861 г. дело дошло до ожесточенной борьбы внутри министерства 8, которая описана в нижеследующем письме военного министра фон-Роона от 27 июня.
«Берлин, 27 июня 1861 г.
В общих чертах вы, вероятно, знакомы с принявшим теперь критический оборот вопросом о присяге. Положение обострилось до разрыва. Король не может уступить, не погубив навсегда себя и корону. Так же немыслимы уступки и для большинства министров; они тем самым вспороли бы себе свои безнравственные животы и политически уничтожили бы себя. Они не могут поступить иначе, как быть и оставаться непокорными. До сих пор мне, занявшему в этом жгучем вопросе совершенно противоположную позицию, и (Эдвину) Мантей— фелю с трудом удавалось убедить короля не сдаваться. Он пошел бы на это, если бы я ему посоветовал, но я молю бога, пусть лучше он вырвет у меня язык, но не даст изречь согласия. Однако я одинок, совершенно одинок. Эдвин Мантейфель отправляется сегодня в крепость9. Вчера король разрешил мне, наконец, наметить для него других министров. Он держится неутешительной точки зрения, что, кроме Шталя и К0, не найдется людей, которые считали бы допустимой присягу с принесением клятвы. Меня интересует: считаете ли вы исконный обычай принесения присяги монарху посягательством против конституции? Если вы ответите утвердительно, значит, я ошибся, полагая, что вы одного со мной мнения. Если же вы разделяете последнее и полагаете, что [ссылка моих] любезных партнеров на то, будто они считают себя не в состоянии [поступить так же ]10, является доктринерским шарлатанством, вытекает из политических обязательств и [диктуется] партийной позицией в политике, — тогда и вы не задумаетесь вступить в совет короля и разрешить подобающим образом вопрос о присяге. Тогда вы найдете также и способ незамедлительно подготовиться к намеченному отъезду в отпуск и, не мешкая, известите меня по телеграфу. Достаточно будет слов: «Да, приеду», еще лучше, если вы сможете указать и дату прибытия. Шлейниц уйдет при всех обстоятельствах, независимо от вопроса о присяге. Это решено/ Но еще не ясно, какой вам придется взять портфель: его или Шверина. Его величество склоняется, повидимому, скорее в пользу второй возможности. Но это уже шга posterior [дальнейшая забота]. Прежде всего надо убедить короля, что такое министерство, какое ему нужно, он может составить, не меняя явным образом системы. Кроме того, я обратился с подобными же вопросами к президенту
Я горю в деловой лихорадке, ибо возросшее бремя вкупе со всем этим политическим misere [бедствием] того и гляди раздавит меня, однако добрый конь падает мертвым, но не отказывается служить. Деловые заботы должны поэтому оправдать и лаконичность этих строк. Добавлю только одно: я сжег за собой мосты и потому уйду, если король уступит; впрочем, это ясно и само собой.
Это письмо будет доставлено вам английским курьером, обещает Шлиффен. Отвечайте мне немедленно по телеграфу».
Я ответил 2 июля:
«Ваше послание через англичанина прибыло сюда вчера в бурю и ливень и нарушило мой уют, прервав мечты о спокойном времени, которое я намеревался провести в Рейнфельде11, попивая киссинген, а затем — в Штольпмюнде. В безмятежный спор между влечением к молодым глухарям и желанием повидать жену и детей резким диссонансом ворвалась ваша команда:
«На коня!» Я стал ленивым, вялым и малодушным с тех пор, как болезнь подорвала мой организм. Но к делу. Я не совсем понимаю, каким образом спор о присяге мог приобрести такое значение для обеих сторон. В правовом отношении у меня нет сомнений, что король отнюдь не вступит в противоречие с конституцией, если примет присягу по установленной традицией форме. Он имеет право потребовать от каждого из своих подданных в отдельности и от каждой корпорации своей страны принесения присяги, когда и где ему заблагорассудится, и если у моего короля оспаривают право, которое он хочет и может осуществлять, то я чувствую себя обязанным бороться за это право, хотя бы я сам и не был проникнут сознанием практической важности его осуществления. В этом смысле я и телеграфировал Шлиффену, что считаю правильным то «юридическое основание», на которое должно опираться новое министерство, и объясняю доктринерским упрямством отрицательную позицию противной партии и то значение, какое она придает недопущению акта присяги. Когда я добавил, что прочие возможности мне не ясны, то подразумевал не личности и дарования, с помощью которых мы могли бы взяться за дело, а программу, на основе которой нам пришлось бы действовать. Здесь, по-моему, кроется вся трудность. По сложившемуся у меня впечатлению, главный недостаток нашей политики заключался до сих пор в том, что мы выступали либералами в Пруссии и консерваторами за границей, ценили права нашего короля низко, а права иностранных государей слишком высоко: таково естественное следствие дуализма между конституционным направлением министров и легитимистским направлением, сообщавшимся нашей внешней политике личной волей его величества. Мне было бы не легко решиться принять наследство Шверина12, тем более что я считаю недостаточным капиталом для этого мое здоровье в его теперешнем состоянии. Но если бы даже это и произошло, то я бы и во внутренних делах ощутил необходимость другой окраски нашей внешней политики. Я думаю, что только ценой поворота нашей «внешней» политики можно [укрепить] позицию короны внутри страны, избавив ее от напора, которому в противном случае она фактически не в состоянии будет долго противостоять, хотя я и не сомневаюсь в достаточности имеющихся для этого средств. Давление паров изнутри, повидимому, достаточно сильно, иначе непонятно, каким образом нашу общественную жизнь могут до такой степени будоражить ничтожества вроде Штибера, Шварка, Макдональда, Пацке, Твестена и т. п.; за границей будут недоумевать, как и почему вопрос о присяге мог взорвать кабинет. Можно было бы подумать, будто тягостное, дурное управление в течение длительного времени так восстановило народ против власти, что в результате при малейшем дуновении ветерка вспыхивает пламя. В том, что мы спотыкаемся на каждом шагу, повинна в немалой степени наша политическая незрелость; но за последние четырнадцать лет мы привили нации вкус к политике, не сумев удовлетворить ее аппетит, и она ищет себе поэтому пищу в помойных ямах. Мы почти так же тщеславны, как французы; когда нам удается уговорить себя, что во-вне мы пользуемся уважением, тогда и дома нам многое нравится; но когда нам кажется, будто любой мелкий вюрцбуржец13 издевается над нами и презирает нас и будто мы сносим все это потому, что трусим и надеемся, что императорская армия защитит нас от Франции,— тогда мы видим внутренние недостатки в каждом закоулке, и любой газетный писака, горланящий против правительства, оказывается тогда прав. Ни один из владетельных домов от Неаполя до Ганновера не поблагодарит нас за нашу любовь, а ведь по отношению к ним мы проявляем подлинно евангельскую любовь к врагу в ущерб безопасности собственного престола. Моему государю я верен вплоть до Вандеи14, но ради всех прочих я не чувствую себя ни в малейшей степени обязанным хотя бы пальцем двинуть. Я опасаюсь, что слишком расхожусь во взглядах с нашим всемилостивейшим государем и что он едва ли сочтет меня подходящим человеком для вхождения в его коронный совет. Поэтому, если он вообще пожелает воспользоваться моими услугами, то скорее всего по внутренним делам. Впрочем, это, на мой взгляд, совершенно безразлично, так как я не жду успешных действий от правительства в целом, если наша внешняя политика не станет более твердой и менее зависимой от династических симпатий, на которые мы, по недостатку доверия к самим себе, пытаемся опереться, хотя они не могут служить опорой, да мы в ней и не нуждаемся. Принимая во внимание выборы, жаль, что разрыв происходит именно в такой форме; верноподданная масса избирателей не разберется в споре о присяге, а демократия извратит его смысл. Лучше было бы ни в чем не уступать Кюне в военном вопросе15, порвать с палатой, распустить ее и показать тем самым нации, как король относится к этой братии. Захочет ли король, если это понадобится, прибегнуть к такой мере зимой? Я не думаю, чтобы выборы на сей раз были удачными, хотя именно присяга даст королю кое-какие средства воздействовать на них. Но все же своевременный роспуск после явных эксцессов большинства — средство весьма целительное, пожалуй, самое верное, при помощи которого можно восстановить здоровое кровообращение.
Я не могу в письме исчерпывающе изложить свою точку зрения на положение, с которым я недостаточно знаком, и не решаюсь доверить бумаге многое из того, что мне хотелось бы сказать. Получив сегодня разрешение на отпуск, я в субботу отправлюсь отсюда морским путем, во вторник утром надеюсь быть в Любеке, а вечером в Берлине. Выехать раньше не могу, потому что император хочет еще повидаться со мной. Это письмо тоже пойдет с английским курьером. Подробности, стало быть, устно. Прошу передать сердечный привет вашей супруге.
Преданный вам друг
ф. Бисмарк».
9 июля в 5 часов утра я прибыл в Любек, после того как целых пять дней не видал газет, и узнал из единственной оказавшейся на вокзале шведской газеты, что король и министры покинули Берлин и что кризис, таким образом, повидимому, улажен. 3 июля король обнародовал манифест, гласивший, что он сохраняет в силе традиционный обычай наследственной присяги, но, принимая во внимание изменения, внесенные в конституцию монархии во время правления его брата, решает восстановить вместо наследственной присяги церемонию коронации, в которой находит свое обоснование наследственное королевское достоинство. О том, как протекал кризис, Роон писал мне 24 июля из Бруннена (кантон Швиц):