Мысли и воспоминания. Том 1
Шрифт:
Национальный вопрос был в то время в большей мере на заднем плане; прусское государство приобретало новых польских подданных с той же — если даже не с большей — готовностью, как и немецких, лишь бы это были подданные. Австрия в свою
очередь не задумывалась ставить под вопрос результаты совместных военных действий против Франции, как только у нее зарождалось опасение, что она не будет располагать для отстаивания своих польских интересов против Пруссии необходимыми военными силами, если захочет употребить их в дело на французской границе. Принимая во внимание взгляды и способности лиц, стоявших в то время во главе австрийской и русской политики, трудно сказать, была ли у Пруссии возможность избрать при тогдашней ситуации более рациональное направление вместо того пути, на который она вступила, наложив veto [запрещение] на ориентальную политику обоих своих восточных соседей, что нашло свое отражение в Рейхен— бахской конвенции 27 июля 1790 г. 8 Я не могу преодолеть впечатления, что это veto было всего лишь актом бесплодного самомнения вроде французского prestige [престижа], — актом, в котором бесцельно разбазаривался авторитет, унаследованный от Фридриха Великого; эта затрата сил не принесла Пруссии никакой иной пользы, кроме чувства удовлетворенного тщеславия проявлением своего великодержавного положения,
Если Австрия и Россия были заняты на востоке, то в интересах их менее могущественного в то время соседа было, думается мне, не мешать им, а скорее поощрять и укреплять обе державы в направлении их восточных домогательств, ослабляя тем самым их нажим на наши границы. По своей военной организации Пруссия в то время была в состоянии привести себя в боевую готовность быстрее, чем ее соседи, и могла бы использовать это свое преимущество, как она делала это не раз впоследствии, если бы она воздерживалась от преждевременных выступлений на чьей-либо стороне и, в соответствии со своей относительной слабостью, предпочитала оставаться en vedette [на страже], вместо того чтобы присваивать себе prestige арбитра между Австрией, Россией и Портой9.
Порочность подобного рода отношений заключалась обычно в отсутствии [ясно поставленной] цели и в нерешительности, с которыми приступали к их использованию и эксплоатации. Великий курфюрст10 и Фридрих Великий отчетливо понимали, насколько пагубны полумеры в тех случаях, когда надо выступить на чьей-либо стороне или пригрозить таким выступлением. Пока Пруссия не превратилась еще в государственное образование, приблизительно соответствующее немецкой национальности, пока она не принадлежала к числу государств «насыщенный» (zu den «saturirten» Staaten), го выражению, которое я услышал от князя Меттерниха, — до тех пор она должна была строить свою политику в согласии с приведенным выше выражением Фридриха Великого «en vedette». Но ведь «vedette» [здесь: дозор] имеет право на существование лишь при том условии, если за ним стоит готовый к бою отряд; без такого отряда и без решимости употребить его в дело — будь то за, будь то против одной из враждующих сторон — прусская политика, бросая на чашу весов свой европейский авторитет в случаях, подобных Рейхенбаху, не могла извлечь отсюда никакой материальной выгоды ни в Польше, ни в Германии, а могла лишь возбудить недовольство и недоверие к себе обоих своих соседей. В исторических суждениях наших шовинистически настроенных соотечественников еще и теперь обнаруживаешь отголоски того глубокого удовлетворения, какое испытало прусское самолюбие в связи с тем, что Берлин оказался в состоянии сыграть роль арбитра в восточном споре; Рейхенбахская конвенция слывет у них апогеем того же уровня, как политика Фрид-риха—апогеем, начиная с которого идет спуск и понижение через Пильницские переговоры 11 и Базельский мир12 — вплоть до Тильзита 13.
Будь я министром Фридриха-Вильгельма II, я скорее дал бы совет поддержать честолюбие Австрии и России, направленное на Восток, но в уплату за это потребовал бы материальных уступок, хотя бы только на почве польского вопроса, который был во вкусе того времени,—и не без основания, пока мы еще не владели Данцигом и Торном14 и не задумывались еще над германским вопросом. Опираясь не менее чем на 100 тысяч солдат, готовых итти в бой, и угрожая в случае надобности привести их в движение и предоставить Австрию в войне с Францией ее собственным силам, — прусская политика могла бы достичь при тогдашних обстоятельствах во всяком случае больших результатов, нежели чисто дипломатический триумф Рейхен-баха.
Принято считать, что история австрийского дома с Карла V15 раскрывает ряд упущенных возможностей, причем ответственность за это возлагается в большинстве случаев на очередного духовника государей; но история Пруссии всего лишь за последние сто лет не менее богата подобными же упущениями. Если правильно использованный случай времен Рейхенбахской конвенции мог повлечь за собой пусть недостаточный, но все же шаг вперед на пути возвышения Пруссии, то уже в 1805 г. возможно было развитие более широкого масштаба, развитие, при котором прусская политика могла бы начать действовать против Франции, в пользу Австрии и России, предпочтительно военными, а не дипломатическими средствами и, разумеется, не безвозмездно. Добиться соответствующих условий, на которых Пруссия должна была или оказала бы им поддержку, мог, разумеется, не министр вроде Гаугвица16, а лишь полководец во главе 150-тысячного войска в Богемии или Баварии. То, что в 1806 г. случилось post festum [после пира], могло оказать в 1805 г. решающее влияние. В том, что возможности были упущены, в Австрии были повинны духовники, а в Пруссии — советники кабинета и честные, но ограниченные генерал-адъютанты.
Оказывать gratis [даром] услуги, подобные тем, какие прусская политика оказала России при заключении Адрианополь-ского мира в 1829 г.17 и при подавлении польского восстания в 1831 г.1 , совсем уже не было никаких оснований, так как берлинский кабинет отнюдь не пребывал в неизвестности относительно далеко не дружественных Пруссии махинаций, которые незадолго до этого имели место между императором Николаем и королем Карлом X19. Идиллией родственных уз между государями20 дорожили у нас обычно достаточно сильно; чтобы смотреть сквозь пальцы на грехи России, недоставало лишь взаимности. В 1813 г. Россия бесспорно приобрела право на прусскую признательность; с февраля 1813 г. и вплоть до Венского конгресса Александр I оставался в общем и целом верен своему обещанию восстановить Пруссию в ее status quo ante [состоянии, в каком она была до войны, т. е. в ее довоенных гра-ницах]21. Он не забывал, разумеется, и русских интересов, но все же исполненные благодарности воспоминания Фридриха-Вильгельма продолжали быть по отношению к нему естественными. Подобные воспоминания были еще очень распространены в нашем обществе в годы моего детства, вплоть до кончины Александра I в 1825 г.; русские великие князья, генералы и русские воинские части, появлявшиеся по разным поводам в Берлине, унаследовали еще остатки той популярности, с какой у нас встречали в 1813 г. первых казаков.
Нарочитая неблагодарность, как ее афишировал князь Шварценберг22, и в политике, как и в частной жизни, не только некрасива, но и неумна. Но ведь мы выплачивали наш долг России не только в то время, когда русские оказались в затруднительном положении под Адрианополем,
Дефицит нашего счета был обусловлен, во-первых, родственными чувствами и привычной зависимостью более слабого от более сильного, а затем — также и ошибочным мнением, будто император Николай питает к нам те же чувства, что и Александр ^и имеет право на признательность за услуги времен освободительных войн. На самом деле, однако, в царствование императора Николая не было никаких более глубоко коренившихся в немецкой душе побуждений поддерживать нашу дружбу с Россией на основе равенства, [не] извлекая из нее по меньшей мере той же пользы, какую извлекала Россия из оказанных нами услуг. При несколько более развитом чувстве собственного достоинства и несколько большей уверенности в своих силах мы могли бы добиться признания нашего права на взаимность, тем более что в 1830 г., после июльской революции27, Пруссия, перед лицом этой неожиданности, была целый год, несмотря на тяжеловесность своей системы ландвера, несомненно, самой сильной и, пожалуй, единственной в Европе военной державой, остававшейся в боеспособном состоянии. Слабость и медлительность, с какими вооружалась могущественная Российская империя для борьбы с восстанием маленького Варшавского королевства28, доказывают, насколько запущено было за 15 лет мира военное дело не только в Австрии, но и в России, за исключением, быть может, одной лишь императорской гвардии и польской армии великого князя Кон-
29
стантина .
В подобном же положении находилась в то время и французская, а тем более — австрийская армия. После июльской революции Австрия потратила более года на приведение своей развалившейся военной организации в такое состояние, чтобы защищать хотя бы только свои итальянские интересы30. Австрийская политика отличалась при Меттернихе достаточной ловкостью, чтобы оттянуть какие-либо решения трех великих восточных держав до тех пор, пока Австрия не почувствовала себя достаточно вооруженной, чтобы иметь возможность сказать и свое слово. Вполне правильно военная машина функционировала только в Пруссии, как бы тяжеловесна она ни была, и если бы прусская политика способна была принимать самостоятельные решения, то у нее достало бы сил по собственному усмотрению предопределить в 1830 г. положение в Германии и Нидерландах31. Но самостоятельной прусской политики с 1806 г. и вплоть до 40-х годов вообще не существовало: наша политика делалась тогда попеременно то в Петербурге, то в Вене. Что же касается предпринимавшихся в Берлине с 1786 по 1806 г. и с 1842 по 1862 г. попыток найти пути самостоятельной политики, то они едва ли встретят признание при их критической оценке с точки зрения ревностного пруссака.
До 1866 г. мы могли приписывать себе ранг великой державы только cum grano salis [весьма условно] и после Крымской войны сочли нужным добиваться внешнего признания за нами этого ранга, пресмыкаясь на Парижском конгрессе32. Мы признавали [тем самым], что нуждаемся в аттестате от прочих держав, чтобы чувствовать себя великой державой. Мы чувствовали себя не достигшими мерила, выраженного в горчаковском изречении по поводу Италии, согласно которому «une grande puissance ne se reconnait pas, elle se revele» [«великая держава не признается, она проявляет себя»]. Revelation [откровение], что Пруссия великая держава, было в свое время признано Европой (ср. главу V), но долгие годы малодушной политики привели к ее ослаблению, нашедшему в конце концов свое выражение в той жалкой роли, какую взял на себя Мантейфель в Париже. Его запоздалое допущение [к участию в конгрессе] не могло поколебать той истины, что держава, желающая, чтобы ее признали великой, должна прежде всего сама считать себя такой и иметь мужество быть ею. После всех унижений, которые нам пришлось перенести со стороны Австрии и вообще западных держав, я считал прискорбным доказательством отсутствия чувства собственного достоинства наше желание быть допущенными на конгресс и скрепить его решения своею подписью. Наше положение в 1870 г. при лондонских переговорах по вопросу о Черном море33 могло бы доказать справедливость этого мнения, если бы Пруссия не проникла недостойным образом на Парижский конгресс. Когда Мантейфель, возвращаясь из Парижа, гостил у меня 20 и 21 апреля во Франкфурте, я позволил себе выразить ему свое сожаление по поводу того, что он не взял себе за руководство в своих действиях victa Gatoni 34 и не положил начала подобающему нам независимому положению на случай взаимного русско-французского сближения, которое можно было предвидеть по ходу событий 35. В министерстве иностранных дел в Берлине не могло быть сомнений, что император Наполеон уже тогда имел в виду сближение с Россией и что руководящим кругам Англии заключение мира казалось преждевременным. Как достойно и независимо было бы наше положение, если бы мы не проникали унизительным образом на Парижский конгресс, а отказались участвовать в нем, не получив своевременного приглашения. Если бы мы вели себя более сдержанно, то в условиях новой группировки [держав] у нас стали бы заискивать; даже с внешней стороны наше положение было бы достойнее, если бы признание нас великой европейской державой не ставилось нами в зависимость от наших дипломатических противников, а основывалось исключительно на собственном самосознании и сопровождалось воздержанием от претензии на участие в европейских сделках, не представлявших для Пруссии никакого иного интереса, кроме интереса голого престижа и участия в обсуждении безразличных для нас предметов, — по аналогии с Рейхенбахской конвенцией.