Н. Г. Чернышевский. Книга первая
Шрифт:
XIV
Сенат постановил лишить Чернышевского прав состояния, сослать в каторжную работу в рудниках на 14 лет, а затем поселить в Сибири навсегда. В окончательном приговоре срок каторжной работы был сокращен до 7 лет. 13 июня 1864 года на Мыстинской Площади на Песках происходило чтение приговора над великим русским социалистом. Бледный, исхудалый, измученный, он был выставлен к "позорному" столбу и стоял молча, отвернувшись спиной к чиновнику, читавшему приговор. Над осужденным проделан был обряд преломления шпаги, и затем руки его были продеты палачом в кольца, прикованные к эшафотному столбу. В эту минуту на эшафот упал букет, и в толпе, переполнявшей Мыстинскую Площадь, раздались крики сочувствия к осужденному… Чернышевского отправили в Сибирь.
Известный Муравьев-Вешатель хотел было притянуть его к Каракозовскому делу, но Александр II почему-то воспротивился этому, и Чернышевский остался в Сибири. Там он пробыл 20 лет, при чем, по настоянию
Мы не станем говорить здесь о довольно многочисленных попытках освобождения Чернышевского, так как они достаточно известны публике.
Тотчас по возвращении из Сибири Чернышевский снова деятельно принялся за литературную работу. Он прилежно переводил "Всемирную историю" Вебера и написал несколько статей для периодических изданий. Замечательно, что одной из последних статей, написанных нашим автором до ссылки, были "Материалы для биографии Н. А. Добролюбова", и одной из первых больших статей, написанных им по возвращении из ссылки, было продолжение тех же "Материалов". Очевидно, что воспоминание о безвременно умершем, даровитом и любимом товарище никогда не покидало Чернышевского.
О статьях, написанных им после ссылки, мы поговорим во второй статье. Теперь скажем только, что хотя по языку и манере легко было узнать в этих статьях Чернышевского, но в них уже нет прежнего блеска и прежней глубины его мысли. Его статья о Дарвине положительно слаба, слаба до крайности, до того, что производит самое тяжелое впечатление. Читая ее, чувствуешь, что имеешь дело с писателем, уже окончательно разбитым и надломленным. Небольшая доля свободы, предоставленная ему перед смертью, не могла уже воскресить прежнего Чернышевского. Прежний Чернышевский был убит приговором Сената, и никогда русское правительство не совершило большего преступления по отношению к умственному развитию России. Вот почему, заканчивая эту первую статью, мы с величайшим сочувствием повторим слова Герцена, написанные им, как только ему стал известен; приговор по делу Чернышевского: "Да падет проклятием это безмерное злодейство на правительство, на общество, на подлую подкупную журналистику, которая накликала это гонение, раздула его из личностей. Она приучила правительство к убийствам военнопленных в Польше, а в России — к утверждению сентенций диких невежд Сената и седых злодеев Государственного Совета… А тут жалкие люди, люди-трава, люди-слизняки говорят, что не следует бранить эту шайку разбойников и негодяев, которая управляет нами!".
Г. В. ПЛЕХАНОВ.
Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКIЙ.
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ.
1910.
Предисловие
Предлагаемая работа состоит из двух частей: первая — только теперь появляется в печати; первый отдел второй части тоже написан заново, второй же ее отдел ("Политико-экономические взгляды Чернышевского") представляет собой перепечатку моих статей о Чернышевском, появившихся вскоре после смерти нашего великого писателя, в одном трехмесячном обозрении [67] , а потом вышедших, с некоторыми необходимыми для немецкой публики дополнениями, в немецком переводе у известного издателя Дитца в Штутгарте.
67
Книжки которого появлялись, однако, не периодически и с немалым они зданием по обстоятельствам, от редакции поистине не зависевшим.
Я печатаю теперь этот второй отдел второй части почти без всяких изменений. Только кое-где сделаны мною "примечания" к настоящему изданию. Я не считал себя вправе подвергать этот отдел переработке, да, по правде сказать, и не видел в этом нужды. О праве на переработку я говорю потому, что отдел en question является своего рода историческим документом: он характеризует собой взгляды некоторого, — правда, очень малочисленного тогда, — слоя нашей интеллигенции в самом начале 90-х годов прошлого века. Слой этот, решительно разорвавший со всеми преданиями утопического социализма, считал своею обязанностью распространять учение Маркса, с точки зрения которого он и смотрел на русскую действительность. Это казалось тогда страшной и непростительной ересью всем декадентам нашего утопизма, группировавшимся под знаменами народничества и "субъективной социологии". Покойный С. Н. Кривенко печатно распространялся в половине 90-х годов на ту тему, что самым подходящим занятием для защитников этого взгляда было бы разведение деревенских кабаков и сельского ростовщичества. А г. В. В., — в некотором роле
Это обстоятельство отразилось и на статьях, перепечатываемых теперь во втором отделе второй части предлагаемой работы. В то время, когда писались эти статьи, наши народники и субъективисты усердно противопоставляли Чернышевского Марксу и твердили, что тому, кто усвоил себе экономическую теорию автора примечаний к Миллю, нет ни малейшей надобности трудиться над усвоением теории автора "Капитала". Мне самому не раз приходилось слышать такое мнение и оспаривать его в устных стычках с нашими многочисленными противниками. Поэтому, когда скончался Н. Г. Чернышевский и когда естественно возник вопрос о подведении итогов его литературной деятельности, я решился критически разобрать его экономические взгляды и показать, что они принадлежат к той эпохе в истории социализма, которая должна теперь считаться уже отжившей. Это навлекло на меня не мало горьких упреков со стороны некоторых, не по разуму усердных, поклонников Чернышевского, не имевших ни малейшего понятия ни об истории политической экономии, ни об истории социализма, ни об истории русской литературы в ее отношении к литературам Западной Европы. Против меня и моих ближайших единомышленников выдвинуто было то, — не раз выдвигавшееся и после, — обвинение, что мы отказываемся от "наследства 60-х годов". И как знать? Может быть, и теперь иной предубежденный против марксизма вообще или против меня в частности читатель укажет на второй отдел второй части этой книги, как на доказательство моего неумения ценить названное наследство. И именно потому, что это возможно, я не счел себя вправе перерабатывать этот отдел: зачем отнимать вещественные доказательства у того, кто захотел бы выступить против меня в роли обвинителя?
А кроме того, в переработке и не было никакой серьезной нужды. Если указанные мною выше обстоятельства повлияли в свое время на мои статьи об экономических взглядах Чернышевского, то они повлияли на них исключительно только с внешней, а не с внутренней стороны: со стороны изложения, а не со стороны содержания. Я и теперь твердо убежден, — как убежден был в начале 90-х годов, — что хотя и весьма замечательны по-своему экономические взгляды Чернышевского, но все-таки они представляют собою критику буржуазной экономии с точки зрения утопического социализма. Я и теперь думаю, — как думал в начале 90-х годов, — что критика буржуазной экономии с утопической точки зрения, вполне естественная в русской литературе в начале 60-х годов, была бы совершенно неестественной и непозволительной в настоящее время, когда каждый из нас может и должен ознакомиться с "Капиталом". Значит с этой, самой существенной, стороны мне нечего было изменять в своих статьях.
Остается вопрос о частностях. Я мог убедиться с течением времени, что мое отношение к тому или другому отдельному экономическому взгляду Чернышевского было неправильно. Поэтому я был обязан заново пересмотреть все мои критические замечания на его отдельные взгляды. Смею сказать, что я исполнил эту свою обязанность. Однако, внимательно перечитав мои статьи, я увидел, что и с этой стороны мне нечего изменять, кроме некоторых отдельных выражений. Поэтому, изменив эти выражения, я, что касается всего остального, говорю словами Понтия Пилата: еже писах, писах!
Под впечатлением смерти Н. Г. Чернышевского я, в вышеупомянутом "трехмесячнике", цитировал следующее место из его "Очерков Гоголевского периода русской литературы":
"Если у каждого из нас есть предметы, столь близкие и дорогие сердцу, что, говоря о них, он старается наложить на себя холодность и спокойствие, старается избежать выражений, в которых бы слышалась его слишком сильная любовь, наперед уверенный, что, при соблюдении всей возможной для него холодности, речь его будет очень горяча, — если, говорим мы, у каждого из нас есть такие дорогие сердцу предметы, то критика Гоголевского периода занимает между ними одно из первых мест, наравне с Гоголем… Потому-то будем говорить о критике Гоголевского периода как можно холоднее, в настоящем случае нам не нужны и противны громкие фразы: есть такая степень уважения и сочувствия, когда всякие похвалы отвергаются, как нечто, не выражающее всей полноты чувства".