Н. Г. Чернышевский. Книга первая
Шрифт:
Как известно, этот взгляд Аристотеля нравился также и Лессингу и по той же причине: он давал теоретическую возможность предъявить к поэзии столь дорогое обоим "просветителям" требование "объяснения жизни" или, — чтобы выразиться с полною точностью, — произнесения над нею "приговора". Конечно, на самом деле, взгляд Аристотеля мог быть объяснен в том чисто теоретическом смысле, какой придал ему Гегель в своей "Эстетике" и какой мы чаще всего встречаем в касающихся этого предмета рассуждениях Белинского. Но Чернышевский, подобна Лессингу, истолковывает его в дорогом для "просветителей" практическом направлении [319] .
319
Нелишним будет, пожалуй, напомнить следующую оговорку Чернышевского насчет истории: "Но мнение Аристотеля об истории требует объяснения: оно приложимо только к тому виду истории, который был известен в его время — это была не собственно история, а летопись" (Сочинения, т. I, стр. 37).
В качестве "просветителя", озабоченного главным образом практическими выводами и потому не очень расположенного ко всестороннему рассмотрению теоретической основы таких выводов, Чернышевский далеко не всегда отдает историческую справедливость отвергаемым им эстетическим теориям.
Чернышевский, подобно Лессингу, не любил "теоретиков псевдоклассической школы" по причинам, которые сами по себе совершенно понятны, — и, что касается Лессинга, хорошо разъяснены Ф. Мерингом в его известной книге "Lessings-Legende", — но рассмотрение которых завело бы нас здесь слишком далеко. Он приписывает этим теоретикам подчас такие грехи, в каких они, говоря по правде, совсем не повинны, в чем он и сам мог бы легко убедиться при несколько большем внимании к исторической стороне, занимавших его эстетических вопросов. Вот яркий пример. У Платона и Аристотеля изящные искусства называются подражательными.
320
Сочинения, т. I, стр. 38–39.
Здесь как нельзя более ясно, что под "природой" Буало понимает именно человека. Не менее ясно это и в следующем отрывке:
Aux d'epens du bon sens gardez de plaisanter. Jamais de la nature il ne faut s''ecarter. Contemplez de quel air un pиre dans T'erence Vient d'un fils amoureux gourmandes l'imprudence; De quel air cet amant 'ecoute ses le`eons, Et court chez sa maitresse oublier ses chansons. Ce n'est pas un portrait, une image semblable, C'est un amant, un fils, un pиre v'eritable.Когда Буало говорил, что ни в каком случае не следует уклоняться от природы, его слова имели, очевидно, тот смысл, что человеческая природа должна быть изображена с возможно большею верностью. Буало ставит в пример Теренция; но Теренций достоин подражания, по его мнению, именно, как художник, мастерски воспроизводивший природу человека: отца, сына, любовника и т. д. Да и не мог XVII век предпочитать изображение природы изображению человеческой жизни. Он слишком интересовался этой последней. Она сосредоточивала на себе почти все его внимание, и даже пейзажная живопись этого столетия отодвигает природу на задний план. Внимание пейзажиста обращается во Франции от человека к природе только уже в конце двадцатых годов XIX столетия; да и этот поворот означает собственно не то, что художники начали интересоваться природой больше, нежели человеком, а то, что их стали теперь интересовать другие, прежде мало интересные для них, стороны душевной жизни человека [321] . Но, повторяем, для Чернышевского, как для "просветителя", не имели особенного значения эти исторические подробности. Ему важен был тот, имевший в его глазах огромное практическое значение, вывод, что "называть искусство воспроизведением действительности (заменяя современным термином неудачно передающее смысл греческого mimesis слово "подражание") было бы вернее, нежели думать, что искусство осуществляет в своих произведениях нашу идею совершенной красоты, которой будто бы нет в действительности" [322] . Развивая эту свою мысль, Чернышевский утверждает, что напрасно думают, будто бы, признав своим верховным началом воспроизведение человеческой жизни, искусство тем самым вынуждено было бы делать грубые и пошлые снимки с действительности и отказаться от всякой идеализации. Чернышевский признает идеализацию, но он дает свое определение этому понятию. Идеализация, состоящая в так называемом облагорожении изображаемых предметов и характеров, равносильна чопорности, надутости и фальши: "единственная необходимая идеализация должна состоять в исключении из поэтического произведения ненужных для полноты картины подробностей, каковы бы ни были эти подробности". И это, разумеется, безусловно справедливо.
321
См. статьи, посвященные французскому пейзажу в сборнике "Histoire du paysage en France". Paris 1908; там же лекции Л.Розенталя: "Le paysage au temps du romantisme" и статью ШарляСонье: "Jean-Franзois Millet". Сp. также Фромантена: "Les ma"itres d'autrefois. Belgique-Hollande", 8-e 'edit., Paris 1896, стр. 271 и след.
322
Сочинения, т. I, стр. 39.
Не касаясь, — как уже разобранных нами в другом месте, — других эстетических взглядов, высказанных Чернышевским по поводу "Пиитики" Аристотеля и повторенных им в своей диссертации, мы остановимся еще только на одном. Чернышевский отмечает, что Аристотель ставил трагиков выше Гомера и находил, что поэмы этого последнего много уступают трагедиям Софокла и Эврипида в смысле художественной формы. Наш автор вполне согласен с этим взглядом греческого философа и, со своей стороны, считает нужным дополнить его только одним замечанием: он находит, что трагедии Софокла и Эврипида несравненно художественнее поэм Гомера не только по форме, но также и по содержанию. И он спрашивает, не пора ли и нам последовать примеру Аристотеля и взглянуть без ложного подобострастия на Шекспира. Лессингу, находит он, было естественно ставить великого английского драматурга выше всех поэтов, когда-либо существовавших на земле; но теперь, когда уже нет надобности восставать против слишком усердного подражания французским псевдоклассическим писателям и когда у нас есть Лессинг, Гете, Шиллер, Байрон, вполне позволительно критическое отношение к Шекспиру. "Ведь Гете признает же "Гамлета" нуждающимся в переделке? И, может быть, Шиллер не выказал неразборчивости вкуса, переделав наравне с Шекспировым "Макбетом" и Расинову "Федру". Мы беспристрастны к давно прошедшему: зачем же так долго медлить признавать и недавно прошедшее веком высшего, нежели прежнее, развития поэзии? Разве ее развитие не идет рядом с развитием образованности и жизни?" [323]
323
Там же, стр. 43.
Само собою разумеется, что можно и должно относиться с критикою к Шекспиру, как можно и должно относиться с нею, например, к Гете и Толстому или Гегелю и Спинозе. Но можно ли поставить Лессинга и Шиллера или Байрона выше Шекспира, это другой вопрос. Мы не имеем возможности разбирать его здесь, но мы все-таки позволим себе сказать, что как драматург Шекспир значительно выше названных Чернышевским писателей. Беспристрастие,
ГЛАВА ВТОРАЯ
Белинский. Чернышевский и Писарев
В другом месте мы сказали, что если Белинский был родоначальником наших "просветителей", то Чернышевский является самым крупным их представителем [324] . Чтобы сделать это понятным, нужно сперва напомнить, в каком смысле мы считаем Белинского родоначальником наших "просветителей".
В эпоху своего знаменитого "примирения с действительностью", он задался целью понять ее, как продукт определенного хода исторического развития. Он держался тогда того мнения, что идеал, не оправдываемый самим ходом развития "действительности", т. е. оторванный от нее, представляет собою нечто вроде субъективного каприза, не заслуживающего ни внимания, ни интереса. Его "примирение с действительностью" означало лишь пренебрежение к такому идеалу. Впоследствии, когда он уже проклинал свою статью о Бородинской битве, как недостойную честного писателя, он, продолжая оставаться верным духу Гегелевой философии, возмущался в этой статье собственно ее выводами, а не ее основными положениями. "Идея, которую я силился развить в статье по случаю книги Глинки "Очерки Бородинского сражения", — говорил он, — верна в своих основаниях". Но он находил теперь, что ему не удалось, как следует, воспользоваться этими верными основаниями. "Должно было бы развить и идею отрицания, как исторического права, не менее первого священного, без которого человечество превратилось бы в стоячее и вонючее болото". Гегель, поскольку он оставался верен своей диалектике, вполне признавал "историческое право отрицания" Это хорошо видно из его чтений по истории философии, в которых он с таким решительным одобрением говорит об отрицателях, подобных Сократу. Но у Гегеля, — опять-таки поскольку он не изменял своему диалектическому методу, — отрицание данной "действительности" является закономерным продуктом ее собственного диалектического развития, т. е. развития свойственных ей внутренних противоречий. Чтобы обосновать "идею отрицания" в России, нужно было открыть и показать, каким образом историческое развитие общественных отношений, составляющих данную российскую "действительность", должно своей собственной, внутренней логикой привести со временем к отрицанию той же "действительности", т. е. к ее замене новой "действительностью", более или менее соответствующей идеалам передовых личностей. Страшная отсталость нашей тогдашней общественной жизни не дала Белинскому возможности решить эту чрезвычайно важную теоретическую задачу. А так как он по всему своему нравственному складу все-таки не мог жить в мире с "действительностью", так как его мир с нею был лишь перемирием, то ему пришлось обосновывать свою "идею отрицания" другим и уже совсем не диалектическим путем: он стал выводить ее из отвлеченного понятия о человеческой личности, которую он считал нужным освободить "от гнусных оков неразумной действительности, мнения черни и предания варварских времен". Но поскольку он искал опоры в этом отвлеченном понятии, постольку он из диалектика превращался в "просветителя".
324
"За двадцать лет", 3-е издание, стр. 260.
Просветители, — как мы это видим в каждом известном нам периоде "просвещения", — в своей критике современных им отношений исходили обыкновенно из тех или других отвлеченных принципов.
Со стороны социально-политической это новое направление мысли Белинского, — это искание им опоры в отвлеченном понятии личности, — привело его к утопическому социализму, а со стороны литературной — к реабилитации Шиллера, которого он объявил теперь благородным адвокатом человечества. Но все-таки он недаром прошел школу Гегеля: у него навсегда осталось отвращение от "натянутого, на ходулях стоящего идеализма, махающего мечом картонным, подобно разрумяненному актеру". Если в своей юности, в первый период своего увлечения Шиллером, Белинский увлекался его "Разбойниками", — то теперь он уже с пренебрежением относится к тем писателям, которые с легкой руки Марлинского "принялись рисовать то Карлов Мооров в черкесской бурке, то Лиров и Чайльд-Гарольдов в канцелярском виц-мундире". Уже в начале 1844 года, он, — в статье: "Русская литература в 1843 году", — с удовольствием отмечает, что теперь и "великие и малые таланты, и посредственность и бездарность — все стремятся изображать действительных, не воображаемых людей, но так как действительные люди обитают на земле и в обществе, а не на воздухе, не в облаках, где живут одни призраки, то, естественно, писатели нашего времени вместе с людьми изображают и общество. Общество также — нечто действительное, а не воображаемое, и потому его сущность составляют не одни костюмы и прически, но и нравы, обычаи, понятия, отношения и т. д." [325] В последующие годы своей жизни Белинский, умственное развитие которого шло в том же направлении, в каком развивалась западноевропейская философская мысль, перешел от Гегеля к Фейербаху. Это особенно заметно в его статье "Взгляд на русскую литературу 1846 года", где он излагает некоторые основные положения Фейербаховой философии. И в той же статье он в полном согласии со своими новыми философскими убеждениями говорит: "Если бы нас спросили, в чем состоит отличительный характер современной русской литературы, мы отвечали бы: в более и более тесном сближении с жизнью, с действительностью, в большей и большей близости к зрелости и возмужалости" [326] . В литературном обозрении следующего года, написанном им совсем уже незадолго до своей смерти, он такими словами определяет состояние и задачи нашей литературы:
325
Сочинения В. Г. Белинского. Москва 1880 г., ч. 8, стр. 63.
326
Там же, стр. 9-10.
"Литература наша была плодом сознательной мысли, явилась как нововведение, началась подражательностью. Но она не остановилась на этом, а постоянно стремилась к самобытности, народности, из риторической стремилась сделаться естественною, натуральною. Это стремление, ознаменованное заметными и постоянными успехами, и составляет смысл и душу истории нашей литературы. И мы, не обинуясь, скажем, что ни в одном русском писателе это стремление не достигло такого успеха, как в Гоголе. Это могло совершиться только через исключительное обращение искусства к действительности, помимо всяких идеалов. Для этого нужно было обратить все внимание на толпу, на массу, изображать людей обыкновенных, а не приятные только исключения из общего правила, которые всегда соблазняют поэтов на идеализирование и носят на себе чужой отпечаток. Это — великая заслуга со стороны Гоголя… Этим он совершенно изменил взгляд на самое искусство. К сочинениям каждого из поэтов русских можно, хотя и с натяжкою, приложить старое и ветхое определение поэзии, как "украшенной природы"; но в отношении к сочинениям Гоголя этого уж невозможно сделать. К ним идет другое определение искусства, как воспроизведения действительности во всей ее истине. Тут все дело в типах, а идеал тут понимается не как украшение (следовательно, ложь), а как отношения, в которые автор становит друг к другу созданные им типы, сообразно с мыслью, которую он хочет развить своим произведением" [327] .
327
Соч. Белинского, там же, стр. 344–345.