На берегах тумана
Шрифт:
Солнце умерло, и вместо него на небо вышли звезды. Ларда плотнее придвинулась к Лефу, ссутулилась, кусая губы. Она очень старалась не смотреть вверх, только ничего из этого не получалось — россыпи мерцающих холодных огней и притягивали ее, и пугали. Да, она боялась звездного неба. Это ведь очень страшно — бесконечная глубина, которая над головой. Очень страшно не понимать, что за сила такая удерживает тебя от падения туда, вверх, страшно не знать, способна ли она иссякнуть, эта сила. А еще
Она вздохнула и сказала тихонько:
— Цо-цо жалко очень...
— Угу... — Леф пусто глянул через плечо и снова склонился над виолой — низко-низко, будто скрипунов на струнах ловил.
— Отец огорчается, говорит, что такого пса уже никогда не будет у нас.
— Угу...
— А ты как думаешь, Гуфа может наведовать псу, чтоб он сразу обучился охоте?
— Ага...
— Ну что — ага? — Она дернула Лефа за волосы. — Мне отвечай, а не виоле своей!
Леф вскинулся, заморгал:
— Ты сказала что-то?
— Да ничего, — Ларда насмешливо усмехнулась. — Мучай дальше свою деревяшку. Ты — ее, она — тебя... Только знай: после выбора я из нее лучины настрогаю. Мне муж надобен, а не довесок к чурбаку со струнами.
— Ну, какая ты... — обиженно скривил губы Леф.
— А вот такая, — сощурилась Ларда. — Так что ты думай, прикидывай. Осень-то не скоро еще, времени для размышлений тебе предостаточно.
От угадывающейся невдалеке бесформенной черной громады — хижины — отделилась неясная тень, вздохнула, сказала Рахиным голосом:
— Спать пойдешь сегодня, несносный? Стемнело совсем... И Ларду, верно, ждут давно — поди, еще и не ела...
Леф промолчал, только к струне притронулся, и она загудела протяжно, капризно как-то. Раха вздохнула, ушла. Слышно было, как прошуршал опускающийся за ней полог; потом в хижине сердито забубнили в два голоса и смолкли.
А чуть раньше вот так же хотела разогнать их по хижинам Мыца — с тем же успехом.
Леф попытался заглянуть Ларде в лицо — безуспешно: хоть и рядом, но слишком темно, чтобы рассмотреть. Он вздохнул (совсем как только что Раха), сказал, продолжая прерванное появлением матери:
— Ты сегодня весь полдень просидела, в миску с водой глядя. Я мешал?
— То другое... — Ларда поерзала, умащиваясь, спросила вдруг: — Скажи, я красивая?
— Да, — ни на миг коротенький не промедлил с ответом Леф.
— А вот и врешь. Мать говорит, что девка для парня тем краше, чем сильней от него отлична. А ты, говорит, — это я то есть — ну парень и парень. Жилистая вся, в синяках вечно, плечи у тебя, говорит, ровно у отца или Нурда — ушибиться можно... И лицо у меня конопатое, и шрам на лбу, и нос не нос — бугорок, кочка какая-то... А ты говоришь — да...
— Волосы у тебя красивые. — Леф осторожно запустил пальцы в спутанную Лардину гриву, кажущуюся в темноте не медной,
— Как кто?! — изумилась Ларда.
— Как рю... лю... А что тебе послышалось?
— Ты сказал: «как рюни».
Несколько мгновений Леф сосредоточенно сопел, потом спросил осторожно:
— Это я сам так сказал?
— Сам, конечно. Я тебя за язык не дергала, — Ларда растерялась было, но потом решила обидеться. — Ляпнул, наверное, нехорошее что-нибудь, а теперь выкручиваешься. Ну, сознавайся. Кто они, рюни эти?
Леф помалкивал, только дышал тяжело, прерывисто, будто пытался приподнять непосильное. Ларда встревожилась, тряхнула его за плечо:
— Что с тобой?!
— Ничего... — Он с трудом сумел выдавить это слово, и чувствовалось, что вранье это, что нехорошее с ним творится.
Однако не успела Ларда перепугаться всерьез, как Леф засмеялся (впрочем, не слишком-то весело), выговорил торопливо:
— Ну чего ты? Хорошо все, не дрожи. А рюли эти... Или рюни? Уж ты прости, только я и сам в толк не возьму, кто они. Хорошее что-то, доброе, ласковое, а больше не знаю ничего. И откуда знаю про них — тоже не знаю. Забавно, правда?
Он снова засмеялся, но лучше бы ему этого не делать. Ларда кусала губы, думала. Потом сказала:
— Хорошо, я отстану. Но завтра — или пусть позже, когда совсем успокоишься, — ты мне все-все расскажешь. Понял?
Леф кивнул: понял. Он снова прикоснулся к струнам, и тихое гудение певучего дерева надолго прервало разговор. Когда виола умолкла, Ларда спросила:
— А почему ты не хочешь спеть для меня?
Леф замялся. Говорить правду не хотелось. Не мог он сказать, что после того, как довел Ларду до крика и слез тогда, на Пальце, страшно было играть при ней настоящее, не забавы ради придуманное. Слишком муторно чувствовать, как не свои желания смутными червями копошатся в душе, чтобы решиться причинить подобное Ларде. Нет, никак не мог Леф отважиться рассказать ей об этом. А хоть бы и отважился — что с того проку? Все равно таких слов не выдумать, чтобы понятно было... А Ларда уже соскучилась ждать, дергает за ухо — ответа требует.
— Нечего мне еще петь, — словно в холодную воду, бросился он в это вранье. — Не успел я ничего до конца выдумать.
— Так уж и ничего? — хмыкнула с сомнением Ларда.
— Есть, что ли, у меня время для сочинительства? Знаешь ведь, как это нынче: огород, дрова, вода, огород — у самой, поди, так же все. А завтра, говорят, сам отец веселья Мурф Точеная Глотка в Галечную Долину пожалует. Вот бы кому спеть!
— Как же ты ему споешь, если нечего?
Леф про себя порадовался, что в сумраке Ларда не может разглядеть выражение его лица.