На берегах тумана
Шрифт:
Поведав об этом, старуха примолкла на миг, пристально разглядывая подсохшую царапину на шее Хона. Потом вздохнула:
— Хочешь, скажу, откуда это у тебя? Ты, Хон, давеча дотемна заработался, и под тобою совсем еще крепкая скамья треснула. Падая, ты едва себе в горло резец не воткнул. Было такое? Было. В ту же самую пору, когда на Витязя глыба падала и когда взбесился Цо-цо. Так понял ли, к чему я клоню, Хон?
Хон вроде бы понял, но Гуфа на всякий случай продолжила свои разъяснения:
— Послушнические козни — вот что всему причина. Прав Нурд, слабы они еще. Цо-цо до смерти надорвали неумелым своим ведовством, твою руку не смогли чарами пересилить, резец
Она снова умолкла. И Хон молчал. М тогда подал голос забившийся в угол Леф:
— Что же нам делать?
Гуфа улыбнулась устало и ласково:
— Что делать, спрашиваешь? Пойди-ка полог откинь. А то родительнице твоей в огороде заниматься совсем не хочется — хочется ей знать, о чем тут у нас разговор идет. Так ты уж убереги ее от соблазна. При открытом пологе не больно-то подкрадешься.
Леф торопливо исполнил сказанное. Гуфа между тем вытащила из складок пятнистого своего одеяния тронутое зеленью бронзовое колечко, протянула его грызущему губы Хону.
— Надень на палец. На любой, лишь бы держалось крепко. Вот, хорошо. И не снимай никогда. Да что же ты хмуришься, ты, воин? Нечего тебе хмуриться, все хорошо будет. Ларде и Торку я тоже такое дала. И Витязю. Ежели почуешь, будто кольцо горячим стало, так скажи раздельно и громко: «Все зло — на голову учиняющему!» Запомнил? Вот и ладно. Теперь тебе ничье ведовство не страшно. Ничье. Даже мое.
Она вдруг захихикала, затрясла головой. Не переставая смеяться, встала, шагнула к выходу.
— Я, знаешь, из-за чего веселюсь, Хон? Я думаю: долго ли они сами себя изводить будут, прежде чем сообразят, что к чему?
Поняв, что она всерьез собралась уходить, Хон оторвал наконец взгляд от странных тусклых узоров, вьющихся по надетому на палец кольцу, поспешно окликнул ведунью:
— Гуфа, постой! А Лефу... Лефу почему не даешь кольца?
Гуфа даже не обернулась, только буркнула себе под нос:
— Лефу не надо. Послушники не хотят его губить.
Свободная от огородной возни полуденная пора утекала бесполезно и безвозвратно. Мысли в голову лезли какие-то совершенно ненужные, и это злило: другой возможности уединиться для сочинительства не выдастся до самого вечера, но вечером будет хотеться только спать и ничего кроме. А утром, еще до рождения солнца, придется снова выбираться в огород — драть из земли упрямые колючие травы, таскать воду, вскапывать, разрыхлять... И так до тех пор, пока мать не решит, что пора кормить утомившееся чадо, да и самой подкрепиться нелишне будет. После кормежки она отпустит Лефа на волю — отдохнуть и переждать зной, как вот теперь.
Однако воля эта длится недолго. Стоит лишь солнцу запнуться краешком о вершины утесов, как Раха принимается зазывать Мгла знает куда подевавшегося неслуха к праведному труду (эти ее вопли, наверное, бывают слышимы и в Десяти Дворах, и по далее).
Вот такая она, летняя жизнь, — изо дня в день все одно и то же. И никаких поблажек. Мать справедливо считает, что усталость летом куда как приятнее пустого брюха зимой, а потому гоняет Лефа до совершенного изнеможения.
После огородной работы немилосердно ломит поясницу и плечи, пальцы перестают гнуться и чувствовать. Мыслимо ли такими пальцами принудить капризное певучее дерево звучать как должно, как хочется не ему, а тебе? Где уж тут... Лучок бы не выронить — и то ладно... И ведь не раз уже зарекался бросить к бешеному эту возню с виолой, от которой одни только огорчения и вовсе нет никакого прока. Зарекаться-то зарекался, но без толку: страсть к струнной игре оказалась неотвязнее болотной хвори. Вот и мучайся теперь...
А тут еще новая напасть — какое-то вялое отупение. От усталости, что ли, приключается такое? Даже пальцем пошевелить кажется немыслимым. О-хо-хо...
Леф сидел на берегу последнего не усохшего еще озерца (вот и все, что осталось теперь от Рыжей), гладил виолу и размышлял: купаться или не стоит? Выкупаться бы хорошо, да времени жалко. А с другой стороны, все равно в голову не приходит ничего путного — ни слов, ни мелодии, а только копошатся какие-то вялые мыслишки (если это вообще имеет отношение к мыслям). О том, например, что бабам летом приходится гораздо хуже, чем мужикам, — слишком много приходится им скрывать от чужих глаз. Мужик лоскут кожи вокруг бедер обернул — и одет, а бабе даже в самую лютую жару приходится парить тело под накидкой. На днях Леф много нового узнал о бабьей одежде. К Хону приехал мужик-десятидворец. Приехал по делу — заказать хотел что-то громоздкое, большое, а потому привез три бревна и своего сына — выбранного парня лет двадцати, — чтоб пособил сгрузить их с телеги да отнести куда укажут. Бревна, впрочем, оказались тяжеловатыми даже для троих, и Хон кликнул возившегося на огороде Лефа. Вчетвером они управились быстро. Потом отцы ушли в хижину, уговаривались там о плате да о сроке, призывали Бездонную быть свидетелем сговора, а после как-то странно притихли — похоже, что обрадованный отсутствием жены и наличием долгожданного повода столяр вытащил из сокровенного тайника горшочек браги.
Сыновья тем временем отдыхали от трудов, сидя на только что сложенных под стеной бревнах. Вот тут-то и поведал Лефу десятидворский парень о тяжком бремени бабьей доли. А еще он рассказал, будто бабы нарочно делают себе летние накидки подлиннее меховых зимних, чтобы можно было не надевать под них ничего — ни подол, ни повязку на бедра. Говоря об этом, он сопел, облизывался, причмокивал, а Леф про себя горячо умолял Мглу, чтобы этот пакостный тип поскорее убрался туда, откуда приехал. Но моление не помогало. Десятидворец все болтал, и болтал — всхрапывая от смеха, покровительственно похлопывая по Лефовой спине.
«Вчера за дровами ходил на Лесистый Склон, а там девка хворост собирала, ну та, голенастая, что возле тебя живет, — Лартой ее звать, или как? А денек-то ветреный выдался, смекаешь? Как она, значит, нагнется, так все у нее видать чуть ли не до подмышек».
Когда же десятидворец принялся со всевозможными подробностями, оценками и сравнениями излагать, что именно удалось ему увидеть, Леф не выдержал. Кровь бросилась ему в лицо, он совсем уже было решился оборвать краснорожего похабника, изругать его как можно обиднее, но вышло почему-то другое. Через миг Леф оторопело разглядывал ссадины на костяшках пальцев правой руки, а десятидворский верзила корчился на земле, со стонами хватаясь за вздувшуюся, стремительно лиловеющую скулу. Похоже было, что Лефовому кулаку надоело дожидаться, пока рохля-хозяин в конце концов решится поступить по-мужски, и он — кулак то есть — все сделал сообразно собственному разумению.