На Большом Каретном
Шрифт:
– Простите, Владимир Михайлович, но... Ненавижу я этих коз, для которых ничего святого на свете нет. Из-за их блядства столько хороших оперов запили и с работой распростились, что...
Яковлев только хмыкнул на это. Он тоже знал немало мужиков, которые погорели на молоденьком женском теле, однако знал и таких, которые детишек нарожали и по сей день живут счастливой жизнью.
– Ладно, полковник, пока что все это лирика, а ежели по делу?
– В течение только этого года поступило несколько заявлений от жильцов дома, в которых они просили
Яковлев кивнул. Все складывалось в единую логическую цепочку и... Впрочем, свое слово еще должен будет сказать следователь прокуратуры.
Да, цепочка, приведшая к этой трагедии, выстраивалась более чем стройная, и все-таки что-то не давало ему покоя. Ухватиться бы только за это «что-то».
Спросил негромко:
– Надеюсь, участковый хоть как-то отреагировал на эти заявления?
– Естественно. Проверял каждый факт, хотя и поимел от этого кучу дерьма и неприятностей.
– Выволочка по службе?
– Об этом он умалчивает, но эта сучка жаловалась на него в префектуру округа, требовала, чтобы «этот мент» не вмешивался в личную жизнь «добропорядочных» блядей, простите, людей, ну а оттуда уже звонили руководству управления и...
Далее можно было не продолжать, и Бойцов замолчал, невольно покосившись на дверь спальни, за которой уже навечно успокоилась молоденькая жена Толчева.
Молчал и Яковлев, пропустив мимо ушей бойцовское определение «добропорядочных людей», хотя его и передернуло невольно. Старая как мир история, еще раз подтвердившая истину, что грешен человек. Грешен! Однако не суди, да не судим будешь.
Подумав об этом, Яковлев усмехнулся своим собственным мыслям. Не суди... А как же тогда гражданская позиция? Видать, хреновато будет начальнику убойного отдела МУРа, когда отойдет в мир иной. Все, кого он в свое время прижопил и кто пошел под расстрельную статью, выставят ему свои претензии угольками со сковородки. Не суди...
– Значит, так. Я сейчас на Петровку, а ты поработай с участковым, и если у него остались данные по проверкам на заявления жильцов... В общем, не мне тебя учить. В семнадцать ноль-ноль оперативное совещание в моем кабинете. Все! Работай.
От Большого Каретного до МУРа рукой подать, но и за те десять минут, которые Владимир Михайлович Яковлев провел в машине, он успел многое передумать, припоминая свое знакомство и первую встречу с фотокорреспондентом Толчевым, который чуть ли не целую неделю провел с «рабочей лошадью» московской милиции, операми районного Управления внутренних дел, пытаясь и сам понять сущность работы рядового опера на земле, и донести ее, эту самую сущность, до своего читателя. Донести через фоторепортаж.
Засады, захваты и аресты, допросы, работа с «контингентом» и просто писанина, которой не бывает конца.
Вторая половина девяностых годов. Наполовину купленная московская пресса, в хвост и в гриву поносившая милицию, которая даже после ее развала, почти вконец обнищавшая и безлошадная, тогда как преступный мир российской столицы, расставив пальцы веером, разъезжал на «БМВ» и «Мерседесах», пыталась противостоять уже сложившейся организованной преступности, которую крышевало коррумпированное чиновничество и прожженные политиканы из Государственной думы. И такой фотоочерк, на два газетных paзвopoтa...
Неблагодарная на тот момент работа.
Однако Толчев ее сделал и, кажется, даже сам проникся убежденностью московских оперов. По крайней мере, именно так показалось тогда ему, полковнику милиции Яковлеву, одному из героев этого фотоочерка.
И вот теперь...
Пытаясь воспроизвести в памяти того Толчева, которого он знал, и перенести на того Толчева то, что случилось на Большом Каретном, Яковлев не мог освободиться от какого-то подспудного ощущения, что в этом деле не так уж все и просто, как может показаться на первый взгляд.
Глава вторая
Еще не полностью оклемавшийся после ранения и выписки из госпиталя и все еще остававшийся под наблюдением врачей, Турецкий мог позволить себе далеко не каждый день появляться на работе, и в такие дни, особенно если в Гнесинке позволяло расписание уроков, Ирина Генриховна также задерживалась на часок-другой. Готовила полюбившиеся оладышки из кабачков уже нового урожая, которые сама же и покупала на рынке, провожала дочь в школу и уже после этого накрывала завтрак на двоих. Свежезаваренный кофе, те же оладьи со сметаной и пара-другая бутербродов с адыгейским сыром или с колбасой.
В это утро она также порезала сыр, выложив на стол слегка подогретый лаваш, посмотрела на часы и уже по привычке включила телевизор. Она и сама не могла толком объяснить того, что творилось с ее мозгами в последние полгода, но с тех самых пор, как ранили ее Турецкого и в ней вдруг проснулось столь же непонятное ей стремление к оперативной работе, к тому, чем всю свою жизнь занимался ее Турецкий, она чисто инстинктивно включала телевизор и отслеживала все сводки «Дежурной части» и «Петровки, 38». Анализируя то, что вещали с экрана телеведущие, она пыталась понять, что творилось в Москве и по всей России.
Убийства, грабежи, сверхнаглые квартирные кражи, вызывающе наглые автоугоны и заполонившие Москву мошенники из некогда «братских» республик... Господи милостивый, чего только не насмотришься за те десять или пятнадцать минут, что шли эти передачи!
Краем уха слушая то, что за прошедшие сутки случилось в Москве, и уже заканчивая варить кофе, она вдруг насторожилась и резко повернулась лицом к телевизору.
Ошибки быть не могло, ведущий назвал Большой Каретный, на котором свершилось... О господи! И фамилию – Толчевы!