На будущий год в Москве
Шрифт:
Первым порывом уронившего телефонную трубку Лёки было немедленно бежать в ОВИР. Он уж на лестницу едва не выскочил, но вовремя осадил себя: что в ОВИРе делать без документа, подтверждающего необходимость поездки? Таким документом могла быть только телеграмма – так что предстояло взять себя в руки и ждать, когда ее принесут. Нести же ее могли и час, и два, и пять; Лёка попробовал дозвониться до почты, чтобы попросить, ежели получится, как-то поторопиться; никто не подходил. Обед, наверное.
Стало быть, надлежало ждать. Без телеграммы соваться к ярыгам из ОБСЕ за визой до Москвы и думать было нечего.
Меж тем подкрадывалось
Ох, тетя Люся, тетя Люся…
Вместо «всегда» она с ударением на первый слог говорила «завсе», вместо «ползает» – «полозит»… вместо «крыжовник» – «гружовник»… «Что ты все читаешь да читаешь, Лешенька? Глазки испортишь!»
Она меня любила, подумал Лёка – и от этой простой, но такой редкой по нынешним временам мысли сердце треснуло, точно по нему с размаху ударили монтировкой. А может, плюнуть и вовсе не ездить на сборище?
Лёке совсем не хотелось писать про нынешний юбилей. Его от подобных радостей тошнило. Вот ведь какая праздничная дата нашлась: годовщина разгона Академии наук, очередная веха на пути к прогрессу… и ведь надо будет писать радостно, с подъемом, главное внимание уделив благим последствиям, каковые сей разгон возымел…
Легче повеситься.
Но ведь я уже обещал, вспомнил Лёка. Я уже Дарту обещал.
Пообещав что-либо, он делался глух, слеп и нем, и выполнял обещанное, как робот. Поэтому он всегда очень боялся давать обещания. Частенько бывало, что в ответ на чью-то просьбу он лишь отмалчивался, потом, не сказав ни «да», ни «нет», уходил, делал, что просили, и уж тогда сообщал об этом…
Но тут ситуация повернулась так, что он вроде обещал. И если плюнуть и не пойти – он, по всей вероятности, очень подведет Дарта.
Но все-таки тошнит.
А деньги?
Особенно теперь, когда предстоит поездка; и похороны, быть может…
Лёке вспомнился голос знаменитого – да как же звать-то его? ох, что с памятью творится! – артиста, вещавшего в телевизоре про русского проклятого монстра. Наверное, постаревшему со времен перестройки артисту тоже надо было ехать кого-нибудь хоронить. Или, наоборот, пристраивать внука в институт. Мало ли для чего…
Затошнило еще пуще.
А писать все равно придется.
Он выскакивал к почтовому ящику каждые десять минут. Возвращался в дом, усаживался, выкуривал сигарету, стараясь делать затяжки как можно неторопливее, чтобы на дольше хватало, – и на лестницу. Вернется, сядет, выкурит – на лестницу. Вернется, сядет…
Без четверти два он собрался окончательно. Ждать дольше было рискованно; сколько займет перемещение – непредсказуемо, при наших-то путях… Он и так пожертвовал обедом, чтобы побыть дома подольше. Шут с ним, с обедом, с голоду не помрем… Но – обещание и деньги, деньги и обещание…
На лестнице он напоследок все же глянул в почтовый ящик. Телеграмма лежала там.
Но тащиться в ОВИР было уж некогда.
То есть доехать-то можно успеть, но – оформление заявки, объяснения с чиновниками, составление подорожной…
Прости, тетя Люся, завтра.
Хоть бы солнце не сверкало так радостно! От этого слепящего бравурного света становилось еще тяжелее на сердце.
Зал тоже сверкал. Мраморное помпезное белоколонье, пудовые люстры, победоносные элегантные мужчины с прямыми, как у наполеоновских маршалов, спинами, ароматные бриллиантовые дамы… наверное, в таких приблизительно условиях и Нобелевские премии вручают. За открытия.
Почувствуйте разницу.
– А сейчас перед нами выступит человек, которого, я полагаю, нет нужды представлять научной общественности Санкт-Петербурга. Просим, Аркадий Ефимович… Главный ученый Аркадий Ефимович Акишин!
В недобрые тоталитарные времена, подумал Лёка, сидя в восьмом ряду, с краю, с блокнотом на коленях и карандашом в руке, относительно начавшегося после объявления шабаша следовало бы писать так: «бурные аплодисменты, переходящие в овацию». Он затравленно озирался, из последних сил стараясь, чтобы эта затравленность не читалась по глазам, не угадывалась по нервным, бессмысленным движениям… Следовало выглядеть заинтересованным и чуть снисходительным; мол, мы с нашим опытом всякое видали, хотя, конечно, радуюсь я вашим достижениям, товарищи ученые, вместе с вами… Нет, думал он, переводя взгляд с одной пары хлопающих пятерней на другую, третью… Это не только деньги. Не только. Они не нищие, им никого не надо хоронить завтра. Это от души.
Маленький и поджарый, сильно пожилой, но очень бодрый и донельзя жизнерадостный человек на трибуне пощелкал по микрофону, как бы проверяя его исправность, а на самом деле – намекая, что он готов говорить и пора бы наступить тишине.
Тишина преданно наступила.
– Рад приветствовать вас, уважаемые коллеги, – весело и очень доброжелательно сказал Акишин. – Видите, как теперь у нас все человечно и демократично: никаких тебе докторов, никаких кандидатов… никаких, паче того, членкоров и прочих прикормленных тоталитарной властью бояр. Просто все ученые – и один главный ученый. И несколько его ближайших помощников. – Он сделал широкий жест в сторону президиума, где сидели вальяжный ректор Университета Крепе, рядом с ним – снулый христианский физический гений Щипков и еще несколько человек, которых Лёка не знал.
По залу с готовностью покатился добродушный, одобрительный смех.
Святые угодники, думал Лёка, строча, как заведенный, карандашом в блокноте. И ради этого я сижу здесь – вместо того чтобы спешить к тете Люсе… которая меня любила, любила… Он мысленно повторял про себя странное слово «любила», пока оно не рассыпалось сверкающим крошевом. Наверное, после смерти родителей она единственный человек, который меня любил… и, наверное, единственный, кого люблю до сих пор я… О Маше он боялся думать, потому что не знал, как к ней относится; иногда ему казалось, что он и по сей день скучает о ней, даже тоскует; иногда он ловил себя на том, что ему хочется о чем-то ей рассказать, чем-то поделиться, – но, стоило представить, что они и впрямь сызнова вместе, его охватывал тоскливый ужас, и на грудь будто укладывали бетонную плиту. А других после Маши у него не было, и он даже не пытался, например, закрутить любовь, роман, шашни; еще в последние месяцы жизни с женой все, связанное с женщинами, стало вызывать у него лишь смертельную усталость – и гадливость. Точно использованный презерватив.