На бывшей Жандармской
Шрифт:
— Который тут Кущенко? Выходи! — приказал грубый голос.
— Наверно я. Больше здесь никого нет.
— Не рассуждать! — последовал окрик.
Иван Васильевич вышел в темный коридор. За ним гулко затопали кованые сапоги. У выходной двери за столом лениво развалился хорунжий. Он медленно крутил большие пальцы мясистых рук один вокруг другого.
— Оставить здесь. Выводите остальных, — коротко бросил хорунжий и поморщился: — Да не бухайте сапожищами, голова болит.
— Иван Васильевич! Дружище! — от противоположной стены
— Годомский?! — Кущенко шагнул навстречу секретарю Совдепа. Руки сплелись в крепком пожатии. — Тебя когда схватили?
— Вчерашней ночью. После собрания, по дороге домой. Подкараулили. — При свете лампы сверкали стекла очков в золоченой оправе и крупные белые зубы.
— Арестованным разговаривать не полагается, — лениво буркнул хорунжий и снова поморщился. Должно быть, у него и впрямь болела с похмелья голова.
В коридоре вновь застучали сапоги. В темном проеме дверей появился еще один арестованный.
— И Владимир Иванович здесь! — узнал Годомский в статном молодом человеке в военной форме Владимира Могилева, который в кругу друзей часто говорил, что гимнастерка давит ему шею.
«Скоро я распрощаюсь с вами, друзья-товарищи, уеду в деревню ребятишек учить. Хорошо там, пахнет хлебом и березами…» — любил мечтать Владимир.
— Чего это им не спится, среди ночи нас подняли? — спросил он.
— Сами удивляемся, — развел руками Годомский.
— Кому сказано, не разговаривать! Не положено! — крикнул хорунжий, поднимаясь из-за стола. — Где остальные?
«Остальными» оказались Бойко и Трясин.
— Все, вашбродь! — козырнул пожилой казак. Кущенко узнал подхорунжего, это его Мошкин угодливо называл Матвеем Кузьмичом.
Хорунжий начал что-то вполголоса объяснять, чертя на столе ногтем указательного пальца. Казаки окружили стол. Кучка арестованных стояла в ожидании неизвестного.
— Удивительное совпадение: весь вчерашний президиум в сборе. Может, продолжим разговор? — предложил Годомский.
— Не нравится мне это совпадение, — отозвался Трясин, который не проронил еще ни одного слова и поздоровался с товарищами молча. — Что-то недоброе они затевают. По родному батюшке знаю их звериную-натуру.
Кущенко двинулся к столу, где разговор перешел на шепот.
— Позвольте, господа, в чем дело? Почему нас подняли ночью? На каком основании? Мы протестуем!
— Вишь ты, они протестуют. А? — ткнул пальцем в сторону арестованных хорунжий. Казаки заухмылялись. — Вас велено перевести в тюрьму. Вот и все основание. Выполняйте! — приказал он. — Как вести, поняли?
— Знаем, — ответил за всех старый подхорунжий и заорал: — А ну, большевички, айдате к богу в рай…
— Никуда мы сейчас не пойдем. Разведите нас по камерам до утра.
— Да-да, не пойдем!
Но вооруженные казаки вплотную подошли к арестованным и оттеснили их к дверям.
— Выходить без разговоров!..
…Ночь была самая соловьиная: тихая, теплая. По темному небу плыли редкие кучки облаков. Ближе к луне они становились белыми, пушистыми. Когда луна показывалась из-за такого облачка, она сияла еще ярче.
Высокие тополя шевелили свежей, пахнущей весенними почками листвой.
Но арестованные ничего не замечали. Сойдя со ступеней, они попали в окружение конного конвоя, в котором было не меньше пятнадцати всадников. Впереди оказался тот самый подхорунжий, который прошлой ночью был за старшего при аресте Кущенко.
Кони нетерпеливо переступали ногами, всхрапывали, позвякивая удилами.
— Почет нам какой: ни одного рядового, — заметил Годомский. И верно, казачий конвой состоял из одного офицерья, хорунжих и подхорунжих.
— Вперед марш, ма-арш! — раздалась протяжная команда. По утрамбованной дороге зацокали подковы конских копыт.
Кущенко оглядел своих товарищей. Каждый смотрел себе под ноги и думал невеселую думу. Только беспокойный по натуре Годомский поворачивал голову то вправо, то влево, пытаясь что-то рассмотреть. Но перед глазами колыхались лишь гладкие крупы коней, и на фоне светлеющего неба зловеще возвышались мрачные молчаливые фигуры всадников. Едко пахло конским потом и винным перегаром.
Миновали татарскую мечеть, свернули на Сибирскую улицу. Замелькали еле различимые в темноте вывески купеческих лавок.
Сибирская улица упиралась в Солдатскую площадь. А за нею поворот налево, к тюрьме, одиноко маячившей своими угрюмыми корпусами за городом на пустыре.
Вдруг на самом повороте ехавший впереди подхорунжий натянул поводья, остановился, пропуская остальных всадников. Конный строй сломался, и подхорунжий оказался рядом с арестованными. Конвой продолжал двигаться, не замедляя шага.
— Ну-ка, расскажи, шалопутный сын, как ты душу большевикам продал? А? Доброго казака, отца родного опозорил… — сквозь зубы прорычал подхорунжий, поворачиваясь к Трясину.
— Это вы, собственно, кому говорите? — поднял Трясин голову.
— Тебе, гадина, кому больше?! Сколько тебе большевики заплатили? — и подхорунжий злобно пнул Трясина в бок носком сапога.
— Вы не имеете права нас оскорблять! Да еще драться! — возмутился Трясин.
— Что за самоуправство?! — подхватили остальные арестованные.
— А-а! Вам еще и права нужны?! — подхорунжий схватился за шашку: — Руби их!..
На Солдатской площади
Ахмет два дня не вылезал из своей землянки, готовился к походу. Из скудных запасов несеянной муки настряпал пресных лепешек, в огороде нарыл мелкой, как бобы, молодой картошки, нарвал батуну. Весь домашний скарб растолкал по разным тайникам.
Завернутые в тряпье винтовки лежали возле землянки, в густой крапиве. Выход назначили в ночь на понедельник.