На чем держится мир
Шрифт:
Сейчас она была одна здесь. Только закопченный фонарь на столе да холодное синее звездное небо за окном.
Она была одна. И вдруг прорвалось молитвой:
— Господи! Боже мой… Устала я, ой устала…
— Нет, — ответила она. — Много земли человеку надо.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Если стоишь у гроба, хоть он и не тебе уготован, разве не приходит в голову
Разве не хочется спросить себя, почему ты жив, и спросить человека, почему он мертв?
Если видишь оружие, винтовку, разве не думаешь: зачем? для чего?
А если стоишь у пяти гробов? У пяти сразу.
И если чуешь потом серый маслянистый запах длинной винтовки?
В своем доме, в руках у своего ребенка.
Не часто ли они рядом?
Оружие и гроб.
Гроб и оружие.
Не слишком ли часто они теперь друг возле друга?..
Ведь и война прошла. Слава Богу, кончилась.
Чего ж еще?
Что еще надо?
Уже вроде и поутихло все. Того, четвертого, Вальтера, окрестила. Разыскала старого ксендза-алтариста, жив еще, хоть и еле таскает ноги, но все равно к другому не хотела. Отыскала и упросила: — Лучше вы, отец, окрестите. У вас рука легкая. Своя. Виктором нарекли.
Нет, не так уж важно было в католики его обратить. Нет. Эка важность! Все равно един Бог в целом мире, как ни назови его, как ни славь. Нет, не так уж важно было в католики, как имя сменить.
Вальтер?
Кто знает, кто сказать может, кого еще Вальтером звали? Кто?
Кого?
Красивое имя Виктор. И звучное, и…
А проще того — Виктукас.
— Виктук! Виктук!
Обернется, шмыгнет своим вздернутым носом. Доволен.
Так и знала ведь: четверых теперь провожала утром, прикрыв ладонью глаза от раннего солнца, а после школы ждала всех четверых к обеду.
Верно говорил солдат, и песни новые появились. Грустные и веселые.
И выборы были. Проголосовали за кого положено.
А не так давно мать приходила.
Состарилась.
Она смотрела на лицо матери, на ее трясущиеся руки и видела, как бежит время, видела, что и сама уже не молодеет. Только все плывет, плывет, как в лодке. Кажется, и лодка утлая, и весла малые, а берега лишь знай мелькают, знай мелькают, и все мимо, мимо.
— Слышь, дочка, — сказала мать. — Может, домой вернешься. Землю снова дали. Зовет отец. И ребят растить, говорит, поможем. А ведь сколько их! Четверо? Меня обогнала. Будь ты дома, и у меня бы четверо было. Может, вернешься, дочка? Теперь и места вдоволь. Усадьба Бернотасов нам досталась. Так и вовсе рай… Развалюха-то наша, сама знаешь, совсем в землю ушла, только солома и торчит. Бернотасов нету, в Германию подались. Теперь уж точно никто больше землю не отнимет. Так, может, воротилась бы домой, дочь?
Не вернется она. Куда уж ей?
Слава Богу, им там хорошо, и у нее от этого на душе легче.
Пускай себе живут, пускай радуются. Может, хоть раз как люди.
Землю больше не отнимут.
Некому отнимать.
Как отнимешь ее теперь?
Если Бернотасов больше нет.
Ой ли?
А надо так, чтоб их не было?
— Тебе видней, дочка. Как знаешь… Если тебе так лучше, то, думаешь, матери иначе? Все не так душа болит. А мало ли наболело за столько лет… Столько лет! Смотри сама, дочка, тебе видней.
А недели две спустя прибежала девчонка Ятаутасов — Маричюке. Запыхалась, сама не своя, слова никак не вымолвит. А потом будто прорвало ее:
— Идемте, тетя. Скорей. Всех убили, никого в живых не осталось. Идемте, тетя! Вчера ночью. А сегодня утром зашел кто-то, видит — лежат все в ряд на полу, друг за другом.
Достала черный платок, хотела только Винцаса с собою взять, остальных, меньших, дома оставить. Но дошла до большака, до самых деревьев, и вернулась.
Разве скроешь от них, хоть они и меньшие.
Жизнь скроешь?
Кривду утаишь?
Горя не выкажешь?
Вот и стоят они все вместе возле пяти открытых гробов. Возле отца и матери. Возле сестры и братьев.
Отца давно не видела, а сразу узнала: рот по горло землей набит, и лицо серое, землистое.
Всю жизнь земли хотел.
Шли за теми пятью гробами до кладбища ближнего села с ксендзом и крестом и с красным флагом впереди. Ксендз отпевал покойников, а люди бросали в глубокую, большую яму горсти той самой земли. И речи говорил кто-то, и к мести призывал. А люди стояли молча, опустив головы, и черные как земля.
Обезлюдела усадьба, мертвая, с раскрытыми настежь дверьми и распахнутыми воротами.
Опустела усадьба Бернотасов, где стояла она когда-то у калитки, прижавшись горячим лбом к прохладной глиняной крынке, где в субботу, после бани, уминали бабку, запивая молоком, сметаной и чем-либо покрепче, а во дворе надсаживался пес, и гуси, целое стадо, гоготали, почуяв чужого.
Опустело последнее пристанище родителей, их рай, последний дом их с раскрытыми настежь дверьми и распахнутыми воротами, куда она пришла с четырьмя детьми, чтобы отдать последний долг, посмотреть на всех пятерых, убитых ночью, исподтишка, увидеть отцовы зубы, затупившиеся от земли.
Оружие и гроб.
Они всегда рядом.
Всегда ли рядом?
Смотря в чьих руках оружие.
Смотря над кем заколачивают гроб.
Оружие и гроб.
Не слишком ли часто они теперь друг возле друга?
Ведь и война прошла. Слава Богу, кончилась.
Чего ж еще?
Что еще надо?
— Не пущу! Не пущу в дом! — вся дрожа, кричала она, встав на пороге и раскинув руки, чтобы он не вошел. — Не пушу! Не пущу в дом! Уноси, откуда принес! Не пущу!
— Мама… — тихо упрашивал Винцас.