На чем держится мир
Шрифт:
Ладно.
Лишь бы не раньше времени.
Так ей хочется. Очень хочется, чтобы так было.
Только не подвластны тебе ни люди, ни жизнь.
Вот стоит она, простоволосая. Стоит и платочком машет. Того, что козу на веревке тянул, проводила.
Вернулись Римантас и Бируте из далекого края. Вернулись — и прямо к ней. А как же иначе? Столько лет. Разве выдержит материнское или отцовское сердце… Раньше письма читала нехотя, все Винцукасу жаловалась. Но вернулись, и принимай гостей. Приняла. Только ребенок смотрит, будто зверек испуганный: силится понять, да невдомек ему, что туг происходит, как обернется
Много слов было. Слез много. Радостных.
Уж как хотелось и ей слезу смахнуть. Ой, хотелось! Да нехорошо небось. Что ни говори… Чужая она, верно? А они — родители. Кровные.
В гости приглашали. Тут же, в городе, осели. Она зайдет, а то как же…
Ну, вроде бы и провожать пора. Только все никак не встанет из-за стола, то одним, то другим гостей потчует. Трудно встать. И не диво. Видать, возраст, годы долгие гнетут, не дают подняться.
Все уже на дворе. Уходят. А она опять в избу вернулась и снова вышла, будто забыла что-то.
Потом обняла Бируте, сказала на ухо:
— Мед он любит… У нас-то редко приходилось.
Они уже шли со двора.
— Винцукаса не забудешь навестить? Ну, то-то! Знаю… Это я просто так, — шепнула Римукасу, в последний раз прижимая его к груди.
Вот стоит она, простоволосая. Стоит и платочком машет.
Может, радоваться надо? Ведь теперь на двоих младших лишних полстакана молока будет. Все на несколько глотков больше, верно? Полезное оно, жирное.
А еще? Чем бы еще себя порадовать? Неужто нечем…
Птица сама детенышей из гнезда выбрасывает, а человечьи птенцы и без того разлетаются, разбегаются, как ни заслоняй гнезда крыльями. Не убережешь.
Лишь бы не раньше времени, а?
А кто это время отмерит, кто верный срок укажет?
Вот и снова…
— Нет, — ответила она, — мне не было страшно.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Поздний вечер. Стемнело.
Прибежали Виктукас и Таня. Торопились, знали — влетит, что поздно домой вернулись.
— Мама… Знаешь, где Винцукас?
Где ему быть? Пошел гулять с приятелями.
— На вечеринке!
Ну и что. Пускай посидит с молодежью парень.
— Мама… Не сидит он. Танцует. С такой кудрявой, длинноволосой…
Что ж. Все бывает… Может, и потанцевать время пришло, ведь не мальчик уже.
— Ма… А они, знаешь, что? Она молча ждет.
— Дай на ушко скажем…
Наклоняется к детям, а сердце уже так и тукает.
— Целовались…
— На дворе…
— За кустами… — Целовались…
Она выпрямляется и кричит на детей. Кричит, как будто это они, выйдя во двор, укрылись за кустами и…
— Хорошо это? Красиво? За старшим братом, как хвост, таскаетесь…
Кричит на детей, а сердце — тук-тук.
Она не поджидает Винцаса. Разве дождешься, когда он вернется? Детей спать погнала и сама ложится. Устала, умаялась за день, поспать бы. Но веки не смыкаются, не закрьшаются. Полный месяц так и льется в окно, а она лежит, смотрит вверх и считает потолочины. Одна, две, три… восемь, девять, десять… Побурели доски, вон паутина блестит, надо будет смахнуть завтра. Одна, две, три… Римукаса увели… шесть, семь… теперь на Винцаса кто-то зарится, лапы тянет… десять, одиннадцать, двенадцать. Кажется, дом в чистоте содержит, и откуда здесь паутине взяться? Встала бы сейчас, смахнула, да так славно лежать. Век бы не вставала.
Одна, две, три…
Скрип двери. Осторожные шаги. Боится разбудить. Воротился. Уже поздно, а может, рано. Месяц отошел. Паутина не блестит уже, но потолочины хорошо видны. Восемь, девять… Могла бы встать, подсесть к нему на край кровати и спросить. Да что тут спросишь. Уже мужчина, надо полагать. С ружьем ходил, кровь проливал. А может, сам придет… придет, когда понадобится. Одиннадцать, двенадцать. Побурел потолок. А с чего бы? Вроде и дыму не напускает.
Давно затихли младшие.
Молчит Винцас.
И она ни слова. Многое хотела бы узнать — кто, да как, да почему. Но молчит.
— Здорово, кума! — еще с дорожки кричит человек, поднимая руку.
А-а… Знакомый. Старый знакомый, еще с войны. Бывшего хозяина, того учителя очкастого, двоюродный брат, Лапкаускас.
— Дай, думаю, зайду проведаю, — говорит он, шагая по двору, и руку тянет.
— Немытые у меня… — говорит она и трет ладони о передник.
И молчит.
Как-то раз повстречалась с ним, не так давно. Лапкаускас ныне в город перебрался. Дом построил и живет себе. Работа у него приличная, на лесопилке. Чего ж еще? Землю сдал. Сколько там ее было-то — семнадцать гектаров. И свою сдал, и двоюродного брата. Раз для народа — не жалко. Сразу после войны, еще и разделов никаких не было, пришел в волость и заявил — берите. Хватит с него навоз месить. Пускай другие ковыряются, кому охота. И двоюродный брат, будь он жив, не стал бы спорить. Настоящий советский человек был, царство ему небесное, немца живьем сжег и сам от немецкой пули погиб. Вот и он, Лапкаускас, пока шла война, соединил хозяйства, свое и двоюродного брата. Не бросишь ведь на Божью волю. Дом, скотина, деревья. А теперь не нужно. Слава Богу, отмаялся. Жалко, нет больше Катерины. А то бы рассказала, как они с двоюродным братом укрывали семью советского офицера, не допустили угнать в Германию, как пленного содержали, точно родного, и все такое прочее.
Да что он ей рассказывает. Будто сама не знает? Разве не ее с двумя детьми приютили, когда податься было некуда? Хвастаться здесь нечем, конечно, он и не хвастает. Просто к слову сказать…Не знал он, что ли, какого мальчонку в пастухи берет. Что ли, в кузнице не бывал до войны. Ведь вылитый отец с лица, не ошибешься.
Да. Как-то раз она уже повстречала Лапкаускаса.
Но чего он сегодня заявился — не понять.
Может, опять что-нибудь не так?
Может, в свидетели звать? Не похоже. Веселый из себя.
— Ну, как живете-можете? — спрашивает.
— Спасибо…
Полагалось бы в дом пригласить, как-никак гость…
— А мы и тут посидим, потолкуем, да пойду я, — говорит он, видно поняв ее.
Сели на лавочке под окном.
— Где же Винцас? Где зять-то? — И сам смеется, еще веселее смотрит.
А ей все невдомек — в шутку он, смехом или по правде.
— На работе. В исполкоме.
— Гляди-ка, в большие начальники выбился. А?
— Какой он там начальник…
— Ну-ну! Думаешь, завидую? На здоровье, пускай. Ведь Бог даст, и породнимся вскоре. Лаймуте наша все уши мне прожужжала: «Винцас, Винцас!»