На чужом пиру, с непреоборимой свободой
Шрифт:
– Правильно. А как вы думаете, писателю это все равно, или ему неприятно?
– Думаю, что какому как.
Он улыбнулся.
– Правильно. Мне вот, к сожалению, неприятно, и я ничего с этим поделать не могу. Мне больно. Даже если отрешиться от того, что лично мне совершенно не о чем своими текстами говорить с читателем, который к книгам обращается, лишь коротая время в метро. Даже если отрешиться… Мне вообще больно. Верите?
– Верю.
Я действительно верил. Потому что чувствовал его.
– Разве психиатрия тут может помочь, доктор? Ну, заставите меня как-то забыть обо всем этом, перестать об этом думать, вот и все. Та же водка.
– Продолжайте, – сказал я.
– С удовольствием, – он даже чуть порозовел. Он заводился. И это, несмотря на всю разницу между
Почти два десятка лет грохнуло куда-то, Бож-же мой…
Если бы не этот человек, сейчас мой брат или сестра заканчивали бы школу.
Где не проходят литературу.
– Но обратите, пожалуйста, ещё раз внимание на то, что я вас отнюдь не уговариваю воспользоваться нашими услугами, – добавил я. И опять в голосе моем совершенно неуместно для беседы врача и больного звякнул металл.
Он, явно уже готовый к следующей тираде, запнулся.
– Простите, – проговорил он потом. – Я действительно веду себя глупо. Знаете, как это бывает. Хочешь быть поскромнее, но если перестарался хоть на волос – это, наоборот, выглядит как неимоверная гордыня. Так и тут. Я все тщусь изобразить, что отнюдь вам не навязываюсь и если вы меня пошлете подальше, как симулянта, совершенно на вас не обижусь. А получается, будто провоцирую вас на уговоры: нет, вы уж полечитесь у нас, будьте так любезны… Простите. Беру ситуацию под контроль.
Однако. Это выглядело опять-таки достойным уважения. И, самое главное, он был совершенно искренен, я чувствовал. Я начал понимать, почему славная женщина Алла принимала в нем такое участие. Странно, правда, что она его сюда за ручку не привела.
И тут же я почувствовал, что она и собиралась – Вербицкий не позволил.
– Или вот еще, – сказал он. – Мои же коллеги-литераторы… целое движение, кажется, уже возникло – за переход на латиницу. Доводы: сейчас, когда благодаря компьютерам мы и так уже в латинице по уши – нам предоставлен исторический шанс воссоединиться наконец с настоящей культурой. Реально стать европейской нацией нам никогда не даст кириллица; только избавившись от нее, мы преодолеем барьер и покончим с варварством. Все время цитируется Сомерсет Моэм: «Если эти русские хотят, чтобы их считали цивилизованными людьми, почему они не говорят на языках цивилизованных наций?» При этом уже тут лицемерие – будто те, кто откопал цитату, не обратили внимание, что у автора её произносит напыщенный болван! И последний довод, убойный: правда, таким образом мы потеряем всю свою литературу, уже для следующего поколения она станет мертвой, как ныне мертвы для большинства из нас церковно-славянские тексты… а уж эти-то тексты и вообще превратятся в нечто вроде шумерской клинописи… НО ВЕДЬ ЭТО И К ЛУЧШЕМУ! Понимаете? К лучшему! Опять очередное проклятое: вас, кто меня уничтожит, встречаю приветственным гимном! Э-э… вам что-нибудь говорит эта фраза, доктор?
Он упорно не называл меня по имени-отчеству. Ему неприятно было произносить имя Антон. Он не отдавал себе в этом отчета, но избегал. Его пугало имя Антон, я это почувствовал. Подсознание колет совесть шилом из-под низу…
– Брюсов.
– Да. Как по-вашему, писателю подобная перспектива помогает писать?
– Думаю, нет.
– Как по-вашему, если это движение начато и организовано коллегами, литераторами же – что писателю думать о литературе и её роли?
– Думаю, что это не его работа. Делать литературу и думать о литературе – вещи взаимосвязанные, разумеется, но если мысли о литературе мешают её создавать, следует предпочесть создание.
Он качнул головой.
– Роскошно сформулировано, но… не греет.
– Вы хотите сказать, что утратили квалифицированного читателя и теперь вам приходится как бы кричать в пустоту? Но есть же, говорят, элитарная литература…
– Элитарная литература кончилась ещё в девяностых, – резко ответил он. – Например, когда комитеты, которые присуждают премии, вдруг решили, что если в книжке есть диалоги, она уже не может относиться к большой литературе. И авторы, вроде бы только вчера воевавшие с цензурой за полную свободу самовыражения, едва прослышав об этом, принялись изворачиваться, чтобы не было прямой речи, а только косвенная… А еще, сказала, не будет, сказала, вам этого никогда, сказала – и пошла. Правда, высокохудожественно? В прошлом году абсолютным чемпионом стала поэма в прозе «Вина!» По слухам, её и на Нобелевку выдвинули, за концептуально объективное и художественно новаторское изображение русского национального характера – да-да, именно с такой формулировкой. Уже от самого названия критика восторженно сходит с ума: дескать, нельзя понять, что имеется в виду – то ли речь идет о виновности, то ли о требовании принести ещё бутылку, и эта, как они пишут, полифония и амбивалентность есть признак гениальности. Вот я вам сейчас процитирую начало… э-э… Спозарань встань вся срань такая наша странь да она странна страна вина она безвинно повинна… И далее в том же духе, семьдесят страниц без единого знака препинания.
– Сильно, – согласился я.
– Но, помимо прочего, обратите внимание, алкогольная тема на форсаже. Все эти особенности охот и рыбалок… Заголовки в газетах: водка нас спасет! Ежегодные гулянья в Петушках на деньги щедрых спонсоров – пропивается там за неделю годовой бюджет Пулковской обсерватории! Почему-то зарубежным культурным фондам на водку денег не жалко. Воистину Веничка как в воду смотрел: пусть янки занимаются своей галактической астрономией, а немцы – психоанализом, пусть негры строят свою Асуанскую плотину! А мы займемся икотой. И ведь они действительно занимаются, черт их возьми, и астрономией, и психоанализом, и всем!
У него стал дрожать и срываться голос от волнения.
– Или вот еще. Другой мой, с позволения сказать, коллега пишет и публикует некую фантасмагорию, где, как матрешки, одна из одной выскакивают так называемые альтернативные истории. Александра не взорвали… Столыпина не убили… Керенский объединился не с большевиками, а с Корниловым… И для каждого варианта, даже не утруждая себя выстраиванием хоть сколько-нибудь связного сюжета, дает нагромождение разрозненных, но в равной степени мрачных эпизодов. Я его спросил на одной пьянке честно: это надо понимать так, что, как бы ни складывалась российская история, хуже России все равно нет? И он очень честно ответил: да, вы совершенно правильно меня поняли. Россия – клоака, царство тьмы, всегда такой была и всегда останется, пока её не уничтожат или не расчленят между нормальными странами. Нормальными! И не то отвратительно, что он это написал, его текст – это его личное дело… а то, что с ним немедленно начали носиться, как с писаной торбой! Это какой-то групповой мазохизм, коллективное стремление к самоубийству… хотя бы – духовному.
Ну, его понесло.
Что ж. Такая наша, мягко говоря, странь – у психотерапии. Прежде всего дать пациенту выговориться.
– Вы понимаете, доктор, можно кричать, что Псковщину надо отдать прибалтам, Сибирь китайцам, Приморье, Камчатку и острова – японцам, все равно, мол, мы сами их содержать и обустроить неспособны, так зачем людей мучить и мир смешить. Раздать все к чертовой матери! И будешь просто интеллектуал с широкими взглядами, по ящику то и дело тебя будут показывать, как очередную Новосортирскую какую-нибудь… Но попробуй скажи, что этого ни в коем случае делать нельзя – и сразу среди своих окажешься русопятом, шовинистом и имперцем. А потом искренне изумляемся и негодуем: с чего это простой народ так не любит интеллигенцию и с такой подозрительностью к ней относится… у, какой тупой народ, чурается образования, не любит тех, кто мыслит!
– Хорошо, – сказал я, начиная терять терпение. – Я все понимаю. Но это, Валерий Аркадьевич, не предмет медицины, вы правы. Хватит о литературе. Давайте пойдем глубже.
Он опять покачал головой.
– Глубже, – повторил он, будто пробуя это слово на вкус. – Глубже… Вы про меня разговаривать хотите? Не надо, доктор. Нет смысла. Да и неинтересно.
– Люди интереснее социальных процессов, – уже с напускной, а не искренней жесткостью отрезал я.
– Да разве же можно разделять? – всплеснул он руками.