На чужом пиру, с непреоборимой свободой
Шрифт:
Я понимал. Но это был сюрприз.
Вот вам профессиональный риск в натуральную величину.
Умом всегда понимаешь, что врач не может и не должен пытаться влиять на будущую жизнь пациента. Подлечил – и отойди, не мешай. Дальше пациент будет жить так, как сочтет нужным. В конце концов, всякая мать рискует родить убийцу или жулика, но это ещё не повод для того, чтобы женщины перестали рожать. И, вероятно, Сошников прав, радикально сменить обстановку для него сейчас – самое лучшее, чтобы закрепить результат.
А все равно обидно.
Восстановленный талант уйдет невесть в какую даль, и результаты его деятельности
Я улыбнулся.
– Что же вы там будете делать? Вы не атомщик, не электронщик, не биолог…
Сошников помолчал, вертя чашку на блюдце. При каждом обороте чашка тихонько взвизгивала донцем, и чай ходил в ней ходуном. Но не выплескивался.
Он смотрел мимо меня. По-моему, он чувствовал себя виноватым. Возможно даже – передо мной.
– Понятия не имею, – сказал он наконец. – Что предложат. Видимо, социологи и историки там тоже нужны. Денег хватает даже на столь никчемных… – он мимолетно, но очень печально усмехнулся. – Мне все равно. Мне сейчас вдруг захотелось наконец пожить для себя. А здесь у меня это не получится, я знаю. Здесь мне все время хочется кого-то спасать… чушь полная, правда, Антон Антонович?
– Ну, как сказать, – осторожно произнес я.
– Да как ни скажи. И это, вдобавок, при том, что я на самом-то деле никому не нужен… ни семье, ни стране. Да и не могу я для них ничего… Что бы я ни начинал, в башке молотит: это никому не нужно. А там мне будет плевать – нужно то, что я делаю, или нет.
Тут я его понимал вполне. И он зря воображал, что подобная беда – удел ученых лишь его области. Мы работали и компьютерщиков, и ракетчиков, которые страдали тем же самым – будто сговорившись, твердили: не могу работать, это все никому не нужно.
Недавно у нас по горловинам проходил один… Специалист по оптоволоконным технологиям, скажем так. На два года старше меня он был, нашего уже поколения. Талантливейший парень. Так ведь изнылся: что бы я ни придумал – никому не потребуется. Руки опускаются, понимаете? Ну да, платят… теперь платят, ну и подумаешь. Но в дело все равно не идет. В лучшем случае за кордон удается продать. Скучно!
– Там я буду честно делать ту работу, которую мне поручат, на одном ремесле, безо всяких страстей и упований… и думать лишь о том, чтобы результат и вознаграждение соответствовали. Понимаете?
Я понимал.
– Я чувствую, что сейчас смогу работать. Ну и надо поработать несколько лет, а потом… может, вернусь. Еще не знаю, Антон Антонович. Мне это сейчас неважно. Важно избавиться от… наваждения. От желания, чтобы результат не просто приносил доход мне, но был бы востребован людьми и… как-то воздействовал…
Он замолчал, и я не стал ломать паузу. Прихлебнул чаек, положил на язык варенья. Умом я понимал, что варенье хорошее и вкусное – но сладкого не люблю, и потому ограничился лишь пробной, буквально гомеопатической, дозой.
За быстро блекнущим окном, уставленным в мутное небо, вдруг зароились серые пятна. Снег пошел. Первый снег года.
Дожили.
– А бывшая семья? – спросил я.
Он будто ждал этого вопроса. Но, скорее всего, просто сам все время задавал его себе.
– Ну, что семья. Если я буду зарабатывать побольше… что весьма вероятно, надо признать… от меня им куда больше станет пользы, когда пойдут переводы. Говорят, через «Вестерн Юнион» это просто и быстро. Я им уже позвонил, пообещал, жена обрадовалась… Она давно так не радовалась – все-таки деньги. Пусть хотя бы деньги… – он запнулся, и я почувствовал, что он едва поймал себя за язык: хотел предложить выпить, но вспомнил, что уже предлагал.
– Я ведь, когда тоска начала отпускать помаленьку… попробовал взяться за ум. Хотел, как встарь, знаете. Но оказалось, что совершенно утратил способность работать для себя. Как когда-то говорили: в стол. Не могу в стол. Раньше мог, а теперь нет. Потому что сам я и так знаю, что будет написано – а никому, кроме меня… даже когда я отмучаюсь и выведу все из головы в реальный текст, это не станет интересно. Мне теперь, чтобы заставлять себя сидеть, надо твердо знать: это либо принесет пользу кому-то, либо принесет деньги мне… и, в конечно счете, тоже принесет пользу, только гораздо более локальную – дочке. А раз ни то, ни другое не светит…
– Наперед нельзя знать, – сказал я.
– Можно… – с полной безнадежностью в голосе возразил он. – Можно, Антон Антонович… А знаете что? – вдруг встрепенулся он. – Только не отказывайтесь. Не захотите – не станете, пусть просто у вас валяется, может, если я вернусь, найду вас и возьму назад, у вас сохраннее будет. Благоверная-то моя наверняка попытается эту хатку для дочери приспособить, в целях устроения самостоятельного девичьего житья-бытья, и за сохранность моих архивов никак нельзя будет поручиться… А вы, я чувствую, человек ответственный.
– О да, – улыбнулся я, примерно уже понимая, о чем он.
Он воспринял это как согласие. Суетливо вскочил, едва не опрокинув коленками легкий столик, и, протиснувшись мимо меня, сияя, убежал в комнату.
Обаяние и беззащитность. Что тут поделаешь – он нравился мне. Он был старше меня лет на двенадцать, но я не мог относиться к нему иначе, как к ребенку – талантливому, пожилому, но так и не повзрослевшему; самое страшное, что ему некуда было взрослеть. Такие, как он, взрослыми не бывают. Академиками бывают, а взрослыми – никогда.
Далеко не всех моих пациентов мне так хотелось опекать и пестовать. Далеко не за всех я так переживал.
Он быстро вернулся, держа двумя пальцами – как-то то ли бережно, то ли опасливо, – серую вербатимовскую дискету.
– Вот… – и протянул дискету мне. – Это… последние наброски и выписки. Вряд ли я их когда-нибудь возьмусь систематизировать и выстраивать… Не для кого.
Вот зануда, прости Господи.
Я взял. Невозможно было не взять.
Да и любопытно было. Ранние его работы были очень нетривиальны, и совершенно не вписывались ни в какой из потоков. А при нашей демократии, точь-в-точь как при бывшем тоталитаризме, такое являлось недопустимым. Просто тогда поток был один, а нынче – несколько. Все партии гомонили о великой России – но каждая под Россией имела в виду лишь себя, а под россиянами – свой, мягко говоря, электорат. Сошников в свое время пустил – по аналогии с пушечным мясом военизированных времен – емкий и ядовитый синоним нелепому электромеханическому словцу: «урновое мясо». Этого, разумеется, никто ему не мог простить, будь то левокруты, любители закручивать гайки, будь то надутые от упоения своей правотой праводелы…