На чужом пиру, с непреоборимой свободой
Шрифт:
Вообще-то я решил надиктовать рассказ об определенных событиях, и только; да и то оговорил, что с утайкой, а не просто так. О тончайших движениях души – увольте. Вот вам несколько выписок из Сошникова – о текстах с его дискеты ещё много будет впереди, и цитировать я буду обильно. «В мире том нет взаимосопротивления, а только – взаимопроникновение. …Там нет никакого разделения, как на земле, там – единство в любви и целое выражает частное, а частное выражает целое… И замечают себя в других, потому что все там прозрачно, и нет ничего темного и непроницаемого, и все ясно и видимо со всех сторон.» Если верить Сошникову – я, как вы понимаете, не проверял, не до того было – это из Плотина. Из «Мыслимой красоты», что ли…
Плотин – мастер слова, мягко говоря, покруче меня, в веках известен; но стало ли вам яснее?
То-то.
А вот с той же дискеты, но совсем из другой, казалось бы, оперы –
Только вот милостыни они никогда не просили. Это уж из цитаты, как из песни, слова не выкинешь. Справлялись без милостыни, как бы ни гремела и не ревела, как бы ни пузырилась тупая социальная стихия снаружи.
Вы представляете, как спокойно и надежно жить в такой вот семье? Сколько сил… сколько уверенности – безо всякой самоуверенности! – в сегодняшнем и даже завтрашнем дне? Насколько подвластным и не враждебным представляется будущее?
Хотя такого будущего, конечно, мне и в самом сладостном кошмаре привидеться не могло.
Я не оговорился. Кошмар-то кошмар, действительно, но до чего же я рад, что все произошло именно так. Что я хотя бы это смог! Не получается сейчас припомнить точное число тех, кому я и мои друзья вернули полноценную жизнь… да, жизнь, ведь полноценность – это не только коленки, хребет и почки-селезенки; это способность создавать, оставлять после себя НЕЧТО. Как человек потом распорядятся возвращенной способностью – его ответственность, его счастье и проклятие, но способность-то снова с ним. Ему снова есть, чем распоряжаться. Двести? Сто восемьдесят? Двести сорок? Это немало. Особенно если речь всякий раз идет именно о том, для кого жизнь – это не только почки-селезенки-семенники, но и пресловутая, трижды проклятая им же самим потребность и способность оставлять после себя нечто. Немало.
Только такой мелочный, дотошный подсчет – сколько конкретных людей? сколько конкретных дел? – и дает реальную картинку. Без него столь любезные нашему сердцу масштабные препирательства и проповеди о путях развития, о социальном благоустройстве – не более чем треск сучьев в костре, который не тобою зажжен и горит не для тебя.
Даже самые убедительные проповеди. Даже те, в которые я сам поверил.
Сбился.
Не могу точно вспомнить, когда па Симагин познакомил меня с Александрой Никитишной. Для меня это произошло настолько на периферии бытия, что обратить особое внимание на кого-то одного – ну пусть одну – из его знакомых мне и в голову не пришло. Хотя, должен признаться, жили мы довольно замкнуто. Не то чтобы мой дом – моя крепость; скорее, мой дом – мой храм… церковь. Монастырь. Очень редко па Симагин созванивался или, тем паче, встречался с кем-то из друзей. Мама, как и положено нормальной женщине, больше нас вместе взятых висела на телефоне; встречаясь же с подругами, она чаще уходила к ним, нежели приглашала к нам. Иногда уходила одна, иногда с па Симагиным. Ну, а я тоже не спешил восстанавливать отроческие связи, прервавшиеся пару лет назад и, в сущности, совершенно стушевавшиеся перед вдруг возрожденной из пепла ослепительной жизнью в той комнате, где я когда-то был маленький мальчик, с теми же, что и тогда, папой и мамой.
На именины, что ли, он к ней с подарочным тортом поехал и взял меня с собой, коротко объяснив: она очень хороший человек, и, кроме того, мы с мамой ей многим обязаны. В смысле, не я и мама, а мама и он. Чем именно, даже не намекнул. Он ведь очень немногословен, на самом деле, мой па Симагин.
Александра Никитишна уже в ту пору была очень плоха. Совсем ещё не старая, она выглядела… как это у Цветаевой о Казанове: ничего от развалины, все – от остова.
Эта женщина производила впечатление, что правда, то правда. Она могла кое-как себя обиходить, и делала это с поистине фанатичным тщанием. В комнатушке – ни малейшей затхлости, ни малейшего запаха болезненно распадающегося пожилого женского тела. Накрахмаленные салфеточки, скатерочки; массивные ряды и стопы строгих и малопривлекательных для малограмотных, без рыночной размалеванности, ещё не лотковых книг; а в открытую – похоже, раз и навсегда, навечно – форточку затекает бодрый воздух из крохотного дворового сквера, настоянный на мокрых осенних листьях хоть и трех с половиной, да все равно живых деревьев. Но матерый дух табака, въевшийся в каждую из бесчисленных скатерочек и книжек, даже эту свежесть превращал, чуть отойди от фортки, в прокуренный холод вагонного тамбура. Натужно передвигаясь, но назло падающему в смерть здоровью куря сигарету, обутую в старомодный мундштук, Александра неторопливо угостила нас прекрасно сваренным кофе. Иссохшие руки – буквально птичьи косточки, обтянутые пергаментной кожей почти уже без вен – заметно дрожали, но каким-то чудом ухитрялись не проливать ни капли. Манеры, манеры! Па Симагин церемонно, всем её действиям под стать, её поздравил, и извлек торт.
Они общались друг с другом с какой-то поразительной, ненарочитой корректностью и уважительностью, которые явно призваны были заменить им дружескую непринужденность, невозможную при очевидной разнице в возрасте и физическом состоянии. Мне это понравилось, очень.
Мне сразу захотелось здесь бывать.
Па меня ей официально представил – как престарелой королеве. Она, наверно, и сама догадалась, кто есть сей вьюнош, но до официальной церемонии меня как бы не замечала. А тут приветливейшим образом улыбнулась своим иссохшим, почти уже безгубым лицом, и пристально, оценивающе оглядела. Как-то слишком пристально. Слишком оценивающе. Что-то она про меня знала, чего я сам, быть может, не знал – и знала, разумеется, со слов па Симагина, больше неоткуда. Потому что, когда немного позже я, словно бы невзначай, упомянул её имя в разговоре с мамой, оказалось, что мама, хоть и знает её имя от па Симагина, сама с нею не встречалась ни разу. Похоже, мама и не подозревала, что чем-то этой Александре Никитишне обязана. Приходилось верить па Симагину на слово. Впрочем, если ему не верить, то кому вообще?
Разумеется, со слов па Симагина… Это мне тогда разумелось. Сейчас я знаю, что ничьи слова ей не были нужны, она знала сама.
Наверное, уже в тот день она положила на меня глаз.
Любопытство во мне взыграло с первого визита. Я не мог понять, какие отношения связывают па Симагина и эту гордо умирающую почти старуху. Знакомство по бывшей работе? Не похоже. Я знал, что, когда па встряхивает своей невеликой стариной и выходит на контакт с кем-нибудь из бывших коллег, они так заводятся, что через пять минут нормальному человеку в разговоре их не понять ни слова. И на бывшую школьную учительницу не похоже. О чем говорить с бывшей учительницей? Во-первых, рассказывать о своих нынешних достижениях ей, и, во-вторых, узнавать о расползшихся по своим отдельным жизням одноклассниках от нее. Здесь этим тоже не пахло. И уж совсем невозможно было предположить, скажем, некую застарелую боковую любовь или, по крайней мере, роман, от которых, скажем, остались вполне искренние дружба и уважение. Беседа шла такая в полном и первозданном смысле этого слова светская, что теперь даже не вспомнить, о чем говорилось. Похоже, им просто нравилось быть друг с другом – и они аккуратно, не спеша прихлебывали кофеек и обменивались мнениями, скажем, о погоде.
О политике не было ни слова, это я помню, потому что меня это порадовало. Зато, кажется, долго говорили о травяных чаях и о том, какой сбор от чего и какой при этом вкуснее пьется. Я ещё подумал тогда: а па на высоте! Хотя тема для него была… не свойственная, так мне подумалось. Во всяком случае, со мной он никогда не разговаривал о чаях. К счастью для меня; я бы такой разговор поддержать не сумел.
Где-то через час стало явным, что она устала. И от удовольствия можно устать, особенно если ты стар и болен – и мы начали прощаться. Но тут она затрудненно поднялась со своей старорежимной кочковатой кушетки – слышали бы вы, как в утробе кушетки трубили пружины! – прошаркала к книжным полкам и со словами: вот я вам замечательную книгу дам о лекарственных травах, вы такой теперь уже нигде не найдете, сняла с полки затертую брошюрку и протянула па Симагину. Тот уважительно принял. Александра же покосилась на меня умным круглым глазом и добавила: только с возвращением не затягивайте, видите, какая я стала. Пусть через недельку мальчик ваш мне её занесет.
Вот так это было. Так произошло.
Здесь тоже была судьба, но уже вторая её производная от первой, главной.
А я, разумеется, не мог этого понять и попросту обрадовался, потому что суровая ведунья мне понравилась.
Понял ли па?
Не знаю. Не спрашивал, и никогда не спрошу. Отцу таких вопросов не задают.
Иногда мне думается, что он все просчитал заранее и нарочно познакомил нас за восемь месяцев до её смерти, четко имея то, что потом произошло, в своем дальновидном виду. Иногда мне кажется, что он попросту вел меня, а тогда, значит, не исключено, что каким-то образом вел и дальше, и, возможно, ведет до сих пор.