На диком бреге
Шрифт:
И вот теперь бескорыстное доброжелательство Толькидляваса было уязвлено. «Какая мебель! Немецкий резной буфет!.. Рижский диван!.. Венгерская горка!.. Где это здесь достанешь? А картины? Ну, ладно еще «Мишки на дровозаготовках», «Тары-бары» — бог с ними. Это копии, они везде висят. Но «Счастливая старость»! Ее же иллюстрированный журнал на целую страницу поместил, о ней где-то писали. Какое мастерство! Каждый волосок отдельно выписан. А материи на одеждах, их даже пощупать можно. Толькидлявас чуть не подрался с директором старосибирского театра, хотевшего купить это полотно для украшения фойе… И вот, пожалуйста, эта дамочка выставила произведение искусства на балкон, а вместо него повесила какой-то паршивый плакатишко, каких на заборах сколько угодно.
Из всего, добытого с таким трудом, Дина оставила самую чепуховую, по мнению Толькидляваса, мебель: стулья, кресла, диван-тахту из толстой гнутой фанеры и старый торшер. А в кабинете она водрузила окантованную медью старую фотографию, где муж был снят в Германии в последний день войны. Фотограф запечатлел его сидящим во дворе какого-то замка в момент, когда девушка-парикмахер сбривала ему усы. Это фото, висевшее и в Москве, заняло привычное место над письменным столом Вячеслава Ананьевича.
Покончив с оборудованием домика, Дина Васильевна принялась хозяйничать. Муж, самоотверженно сменивший столицу на таежную глушь, должен как можно меньше ощущать тяготы перемен. Она старалась кормить его, как в Москве, до мелочей соблюдать домашний режим, крахмалила воротнички, манжеты его рубашек, заботилась, чтобы на брюках была четко обозначенная складка.
За хлопотами и заботами она старалась не замечать, и порой действительно не замечала, что все-таки скучает, почти весь день одна, в обществе домашней работницы, девушки из села Дивноярское, которая ничего в доме не умела делать, всему удивлялась, понемножку била посуду и всякую свободную минуту что-то читала и выписывала в тетрадку, мечтая попасть на курсы учётчиков при учебном комбинате строительства…
И вот теперь, за обедом, это сообщение о Старике.
— Ты смеешься надо мной? — осторожно произнесла Дина, стараясь скрыть интерес. — Старик неравнодушен? Да он со мной, как с девчонкой, разговаривает.
— Ах ты рассеянная моя! — перебил муж. — Сколько уж раз мы с тобой говорили, что ты не будешь наполнять мне тарелку выше риски.
— Ой, извини, милый, заболталась. Дай я отбавлю… Ну, кушай, кушай, я подожду.
В семье Петиных постепенно выработался кодекс обычаев, который Дина старалась сейчас соблюдать особенно тщательно. Например, если не было посторонних, за столом не разговаривали. И хотя теперь ей и хотелось поскорее узнать, что муж ответит, она выждала, пока Вячеслав Ананьевич покончил с супом. Она знала: он внимателен, он не забудет вопроса.
— Я не шучу, — сказал он, положив ложку и отодвигая тарелку. — Начальник аккуратнейшим образом по утрам справляется о твоем здоровье, каждый день шлет нижайшие поклоны, так что если я и забываю их тебе передавать, знай — ты их получаешь… А сегодня вот, пожалуйста, пригласил ехать с ним на остров Кряжой, к твоим, как он изволил выразиться, знакомым.
Остановившись со сковородой в руке, Дина слушала. Но муж сказал с мягким упреком:
— Дорогая, котлеты стынут. Спохватившись, она быстро подала ему второе и уселась$7
— …Скучаешь ты, дорогая. Вяжу, скучаешь, — произнес наконец Вячеслав Ананьевич, вытирая губы салфеткой. — Мне, собственно, нечего тебе рассказывать. Просто начальник едет на Кряжой улаживать одно очень неприятное дело. Эти колхозники подложили нам огромную свинью, а Литвинову, вместо того чтобы утрясти все в партийном порядке, вздумалось их уговаривать. — Вячеслав Ананьевич поковырял в зубах, вежливо прикрывая рот ладонью. — Знаешь, мне с ним все трудней. Витает где-то там в первых пятилетках. Где надо приказать — просит, где надо кулаком стукнуть — затевает переговоры. А иногда наоборот — упрям, как осел. Ну хотя бы эта история с капитаном Раковым — помнишь, этот старик, из-за которого мы все чуть было не сгорели? Ну вот, я написал об этих его головотяпствах. Приехала комиссия из пароходства, и что же? Литвинов встает на защиту. Я, который там был, который чуть сам не погиб в этой катастрофе, говорю одно, Литвинов — другое: он, видите ли, его знает, капитан проводил ему суда через Буйный. Черт знает что… Поставил меня в дурацкое положение… Милая, тебе непременно хочется ехать с ним на остров?
— Надеюсь, он меня не одну пригласил?
— Ну, конечно. Но я не смогу. Эта статья, сколько уже раз звонили из Москвы… И потом стройка — не можем же мы оба ее оставить… Я вижу, тебе все-таки хочется поехать. — Вячеслав Ананьевич вздохнул, и лицо его стало печальным. — Ну, что ж, поезжай, хотя мне будет без тебя грустно… Очень.
— А ты не рассердишься?
— Нет, конечно… Хотя, признаться, совсем не понимаю, что ты там не видала…
…И теперь, когда машина несла ее по уже знакомой и, как Дина называла ее про себя, «марсианской» дороге, она, вспоминая фразу за фразой вчерашний разговор с мужем, старалась угадать, рассердился он или нет. И если рассердился, то почему: действительно не хочет оставаться один или за то, что она поехала со Стариком? И если второе, то опять почему: неприятно, что жена дружит с человеком, который мешает развернуться способностям и талантам мужа, или это все-таки ревность? Но, чудак, ревновать к этому смешному, взбалмошному комоду…
— …Верно, душа радуется? Красотища-то какая! — обернулся к ней Литвинов. — Нет, смотри, смотри — за одну ночь все-все переменилось, будто в театре.
И в самом деле, ударивший ночью ядреный морозец сразу все преобразил; прочного снегу еще не было, но белый кристаллический иней густо посолил все вокруг: дорогу, нагромождение корневищ по обочинам, деревья, кусты, траву. Небо над тайгой было ясное. Солнце омывало все холодным светом, лиственные деревья, застигнутые врасплох и еще не сбросившие своих уборов, окрапляли эту радующую глаз белизну золотыми, красными, темно-багровыми и ярко-зелеными пятнами. Убитая морозом листва текла с неподвижных веток при малейшем дуновении ветра. Сорвавшись, листок вертелся в воздухе, задевал другие, сшибал их, и они как бы порхающим ручейком устремлялись за ним. Там, где дорога углублялась в тайгу, она пестрела, будто выстланная ситцами. Литвинов опустил стекло, и ветер бросил в машину влажную прохладу, густой бражный аромат.
— Какие края! — Синие глазки, все массивное лицо, иссеченное тоненькими морщинами, изображали полнейшее удовольствие. — Я вот утром на заре из палатки вылез — тишина. Слышно, как, лист в воздухе кружится, и вдруг подумалось: ведь года через два тут все зашумит, загремит, загудит. Безлюдье, нехоженые места… А мы сюда такой промышленный комплекс посадим, какого другого, может, и на свете нет… Сколько уж раз это бывало, а все никак не привыкну… Все словно впервой… Так ведь, Петрович?
— Яволь, — отозвался тот небрежно, будто лениво, шевеля баранку руля. — …А я вот, Федор Григорьевич, все думаю: пройтись бы вам по чернотропу с ружьишком. Зайцы тут, говорят, просто в очередь перед охотником становятся. А вы в этом году так ни разу в лес и не вылезли.
Машина между тем сошла с шоссе и остановилась у ската оскальпированной высотки. Дина тотчас же узнала ее: ну да, и старая лиственница стояла на кубике нетронутой земли, будто бы на пьедестале, и доска, на которой чья-то рука не очень умело вывела ленинские слова об электрификации, была на месте. На песке сохранились даже смутные отпечатки женских ног и больших сапог Надточиева.
Это отсюда Дина впервые увидела строительство. Увидела и разочаровалась: ничего особенного. Так она и сказала по приезде Вячеславу Ананьевичу. Тот улыбнулся, обещал завтра все показать. Но из-за множества дел не смог. Поручил это Юрию Пшеничному. Молодой инженер уже успел освоиться на новом месте, завести множество знакомств. Строительство он показывал со знанием дела, но весело, с удовольствием, как гостеприимный хозяин. И вот тут-то перед москвичкой и открылись истинные масштабы того, что происходит сейчас в Сибири.