На единорогах не пашут
Шрифт:
— Дальше все просто. На Севере я быстро попал на Переход. Даже не там, где мог на него надеяться. Недоумевающий мир отпустил меня. Думаю, не заметив. Если я не мог быть человеком там — я надеялся стать им…
— Стать собой. Это другое. Ты как мы — хотел принять себя. Понять и принять, понять ревность Силы, не дающей тебе любить кого-то, встретить тех, кто так же скользит по миру, лишь усиливая его боль, а не смягчая. И где таких не один, не сотня — а много. В этом мы — все мы — походим на людей. Мы можем понять человека, можем исцелить его боль — я говорю не о себе, не о Радмарте, не о… Мы. Нежити. Незнати. Хозяева. Стражи. Слуги. А люди… Они способны не уступить настоящей Силе — встретив ее. И готовы бежать опрометью,
— Что ты говоришь, Ягая?! — вот так вот и перехватывает горло по-настоящему, а не ловишь отголосок судороги, веря в то, что его перехватило. Да! Да! Да, только здесь, в лучшем из Миров чувства дали ответы на многие вопросы. На перехваченное горло. На горький смех. На звериный оскал. Там, в том мире, откуда я ушел, мучаются среди говорливых слепцов лишь их отголоски… — Что ты хочешь мне втолковать?! Что я — не человек?!
— А ты боишься этого, да, Дорога? С кем поведешься, герцог. С кем поведешься…
Я замолк. Ее плечо, опершееся о меня, обжигало. Запах полыни от ее ладоней, запах задетой, разбуженной ветки в ночной чаще, идущий от волос, заставлял закусить губу — чтобы не рычать негромко просто так. Ее низкий, тяжелый голос заставлял жить и желать.
Что еще тебе нужно, чтобы быть живым?!
— Я хочу в дом, — сказал я. Я просто сказал правду. Оставив Ягой плащ, я быстро встал и пошел в избу. Я истосковался по домам… Мой недолгий Дом Вейа, в который мне только предстоит вернуться, не насытил моего голода. А это — Дом. Ее дом, куда она привела меня.
Ночь развела крылья и взлетела к небу. Я раздул угли в печи и запалил светец. Сел на лавку. Так спокойно. Просто и спокойно. Я понял, что она сказала, чуть раньше — на мой вопрос, отчего никто не сможет придти сюда, за мной? Она сказала так: «Здесь еще не этот Мир. И уже не тот, твой. Пограничье. Попробуй даже представить, куда ты идешь — если не из того мира в этот, или наоборот, х-ха! Удержаться посреди шага здесь?! Ни там и не тут — а где? Мало, кто может это, Дорога. А продержаться здесь без моего позволения не сможет никто». И все стало ясно. Принимаешь очевидное, Дорога. Значит, способен к учению. Как учил Шингхо? «Между самопознанием и самокопанием существует немалая разница, — сказал Шингхо. Ежели самопознание приводит тебе если не к полному осознанию порядка вещей или к пониманию какой-то одной, к принятию чего-то или же напротив — к отрицанию чего-то, то уж самокопание — вернейший способ попросту настроить себя на заведомо неверное состояние, которое никакого, как правило, верного понимания природы вещей или событий не даст, но уж душу вымотает напрочь. Теперь ты знаешь разницу между самопознанием, которого ты бежишь, и самокопанием, которому ты предаешься». Это он сообщил мне, кажется, на второй день после нашей встречи, которая произошла сразу после моего Перехода сюда. Он сидел на траве, прямо передо мной, смотрел в глаза, и такая покорность судьбе была в его позе, такая усталость — что становилось ясно видна некоторая нарочитость этих чувств. «Здравствуй, птица, — сказал я почему-то с двумя явно слышимыми «ц». «Ну, хоть не слепой и не немой, — сам себе сказал он в ответ, — а что дурак, то это, в конце концов, невелика редкость. И что — мне должно везти всегда? Экая нелепица была бы…»
Ягая не ведьма. Не
Стражница Пограничья, от которой я уйду утром. Мне пора двигаться на Замок Совы, — а заодно посмотреть, оставили меня воины Радмарта, или нет. Я был убедителен в последнюю встречу!
… Никуда я не ушел наутро. Его снова не было. Я устал сидеть в избе один и тихо пошел к влазне — за ней. Пока не настало завтра. Но на пороге ее не было. Двигаясь как можно тише, я обогнул избу — и увидел Луну. Такой дикой, такой ледяной и настолько огромной, в благородную желтизну, она не бывает даже в горах зимой. Насколько прекрасной она вышла из-за мохнатых вершин елей Синелесья. Полная, чудовищно красивая Луна, по пути на небо. И в ее свете, напротив нее, я увидел Ягую. Но еще раньше услышал.
Стражница пела. Ее низкий, горловой голос изменился в песне — он стал чуть выше обычного. Но сила его не оставила. Я не понимал слов — я просто оперся на стену избы и слушал.
Это была песня гордости, песня силы, которой впервые пришлось просить — пусть даже у кого-то, стократ сильнейшего. Ягая не умела просить, но она просила. Это не было заклятием — я чуял это кожей, чуял душой, которая замерла где-то в горле, подрагивающем в такт песне Ягой. Она рассказывала что-то Ночи, Луне, Кромке, Синелесью, что-то такое, что не знали даже они — и она просила о чем-то. И была услышана, думаю.
Дикая, неизмеримая сила, которая воплотилась в песне нежити, взмыла к Луне, скользнула вниз, метнулась среди елей, заставляя дрожать их лапы, вздыбила волосы в бороде Омутника, ударившись о речную гладь, лента ее голоса, лента ее песни, она сама становилась облаком и елью, черной гладью воды и полуночным небом — так пела в ночь на полнолуние Ягая — прося о чем-то.
Песня чуть не убила меня, герцога Дорогу. Не умея подпеть, не умея стать рабом — понимать, что ты просто не можешь этого. Того, что пелось в дикой, необузданной, страшной своей просьбой, песне — просьбой неумеющей просить.
Ночью она вскочила с полка — прямо с моей руки, на которой лежала и, казалось, спала, жестоко осклабившись.
… Расставивши тонкие, жесткие руки на столешнице, она низко опустила голову, рассматривая что-то на плошке, где одиноко ползла к капле меда букашка. Губы ее приоткрыты, шевелятся, лопатки натянули ткань исподницы горбом, спина выгнута по-старушечьи, пальцы когтями терзают столешницу. Прислушавшись, разбираю: «Лешего облыжно винит, от Лешего семенит, на Лешего грешит, от Лешего ворожит, на Лешем вины нет, я потропила след…»
Я встаю с полка и подхожу к ней — обходя стол. И я вижу, что букашка в плошке спешит к капле дегтя — это не мед. Волосок отделяет букашку от дегтя — и она пробегает этот волосок, хотя сначала показалось, что разминется со смертью.
— Бежит, когда нельзя бежать, дышит, где нельзя дышать… Тут, милый, ходят не дыша — твоя Тропленная Межа, — хищно кричит она, и ответом из-за елей, из темноты терпкой, свежей ночи чей-то тоскующий, смертно молящий вопль. Она только что убила человека. Утопила. Тропленная Межа — лютое в своей жадности болото. Обороняя кромку от нестоящего, или свое счастье от помехи? Но человек этот уже, почитай, мертв, и я не стану силиться его спасти, как не стану мешать ей. Ее дом, ее грань, ее стража…