На единорогах не пашут
Шрифт:
Она оборачивается ко мне, и я вижу, как в черном ее зрачке погасло пламя, кровавая искра. Она стояла спиной к огню в этот миг.
Утро так и не наступило. Наступали сумерки, а утро — нет. Ягая была дома и не была дома, сходились на ее дворе уводны, я видел леших, лешачих, Лесного Старца, который долго и строго присматривался ко мне, принюхиваясь — недоумевал о чем-то. Видимо, одно говорили ему глаза, а чутье нежитя — другое. Он недоуменно пожал плечами на меня Ягой, вышедшей во двор, та резко ответила на непонятном языке, и Лесной Старец, смирившись, отошел, еще раз с силой потянув носом вечернюю сырость.
Я так хотел увидеть их, там, в другом мире. И теперь
Примелькается ли то, что мудро? Нет. Оно просто будет каждым раз мудрым по-своему. Вот и вся тайна.
И я смотрю на чудовищную в своей величине ель, часами. Даром, что каждая из них в Синелесье — исполин. Часами смотрю на ее лапу, на ее иголку… Странно ли то, что рассматривая ель целиком, я вижу ее иголочки — каждую в отдельности, а смотря на иголку, я вижу всю огромную ель, гордо говорящую «Я здесь королева. Нас здесь тысячи, тысячи, но я королева!» И вторая, и сотая ель скажут то же самое. И все они скажут правду. И мнилко у разбитого камня сам рассказал мне будничную, но дикую историю — мать отвела его в лес и убила, похоронив под камнем. Вот этим самым. А Ягая подняла его. Сделала из него мнилко, дала дожить оставшиеся годы — до положенного срока. Кто же из нас жесток, а? Мать? Ягая? Обе? Важно ли это?
Росомаха, охотящаяся на детей, станет скучной? Эта безжалостная убийца, которая, остановившись, подперла надломанную ветвь ели сухой палкой и засмеялась?
И почему ничего против не имела Ягая, когда я час за часом сидел у Тропленной Межи, разговаривая с русалками и берегинями? Тропленная Межа — чудовищное в своей алчности болото, но это еще и озеро, которое потом становится болотом, в глуши Синелесья. Как я миновал эти места, придя сюда в первый раз? Меня вел Шингхо. С самого перехода. Склочный, ехидный, неожиданный друг. Он выполнял какую-то свою работу, думается мне. Так как сообщить мне, что я дурак и улететь вслед за этим, он мог сразу. Как он улетел тогда, со стены Замка Вейа. Я утомил его расспросами. Утомил неверием — он ругал меня человеком и шипел от собственного ехидства.
— Майорату Вейа был позарез нужен герцог крови Вейа, а тебе было пора выпасть из мира, где ты был всего лишь ненужным камешком в жерновах — и не перемолоть и не использовать, — спокойно сказал Шингхо как-то раз, где-то через неделю после нашего знакомства.
— Крови Вейа?! — искренний почти вопрос, когда так хочется в это верить! — Я ничего не понимаю, сова, и от всего этого — страшно?…
— Не знаю, как тебе, думаю, нет, а мне в самом деле страшно! — рассвирепел тогда Шингхо. — При мысли о невозможности понимания — как такие упертые твари, как ты, могут силится еще и править в мирах?!
Только теперь я понимаю, что
Затем он посмотрел на меня, подумал. Отвернулся, как это делают совы — на полукруг. И вдруг сказал, повернув голову ко мне и уставившись прямо в глаза, но не истово, как должно смотреть, делясь откровением, а так, полуприкрыв веки:
— Тебе бы поседеть, как луню, — негромко, думая явно о чем-то своем, более важном, сказал он. — В ваших дурацких сказаниях вы заставляете героев седеть до поры, рассекаете их лица ужасающими шрамами, придаете их взору невообразимую тоску, пропахиваете у губ горестные складки. Если он остается жив, то, в общем, сразу понятно, кто перед тобой. Как с тобой вот.
— Кто? — спросил я. Я не успевал тогда еще за совой. Точнее, успевал еще меньше, чем потом, и он то и дело этим пользовался.
— Идиот, — сухо ответила сова.
Тогда, не выдержав непрекращающихся насмешек, я кинулся на него. Тот ловко схватил меня лапой за грудки, порвав когтями рубаху и пробороздив кожу и, совершенно по-человечьи, вдруг ударил лбом в переносицу и отшвырнул, как отшвыривают обделавшегося в руках щенка. Ослепнув от боли, я покатился по траве, хлюпая разбитым носом.
— Охолонул? — сухо спросил Шингхо. — Скажи спасибо, что не в глаз клювом. В задаточек. Распоясался.
… Здесь, у Ягой на дворе, неспешно двигаясь в танце «Восемь кусков парчи», я понемногу начал понимать, почему он имел в виду задаток. За гладкий переход на Кромку следовало расплатится. Он отсрочил расплату. За герцогство тоже следовало платить — и уже не так. Просто так что-то дается очень редко, почти никогда, и он не хотел рисковать. Чем я был так ценен для него, что он сломал мне нос, а не дал, к примеру, склонится над омутом, вслушиваясь в бормотание Омутника, не дал прельстится зрелой женской красотой берегинь, чем? Не знаю. Я принимаю это, как данность. Не понимаю, зачем, я понимаю, почему. И от этого мне легчает на миг.
Шли они, шли…
Мы шли и шли к востоку — если смотреть от Синелесья и привел меня Шингхо — который тогда еще не представился, к невероятному… Замку? Срубу? Дому? Обиталищу? Обители? Гнездовью? Я не умею назвать это — и не сумею в одно слово вместить срубленный из диких в своей толщине, дубов и сосен, Дом, в котором жили сотни таких же сов, как Шингхо — не стану и пытаться. Десятки окон, десятки башенок, углов, гнезд — это было что-то невообразимое. Как оно возникло перед нами — я не помню. Я оказался прямо перед главным, судя по величине, входом, и Шингхо негромко сказал: «Взойди». Не «войди», не «входи», а «взойди». И повторил: «Взойди в Дом Больших Сов». Значит, все-таки Дом. Пирамидальное сооружение, вокруг которого, из окон которого, на террасах которого стояли, сидели, вылетали или о чем-то беседовали Большие Совы.
«Предпоследний оплот величия», — сказал Шингхо. «Обязав нас уступать место — думаю, людям в первую голову, нас лишили Домов Совы, разбросанных раньше по всей Земле», — бесстрастно он это сказал. Почти равнодушно. От этого равнодушия веяло закатом чего-то огромного, чего-то уходящего — уходящего на той земле, куда я стремился, догоняя что-то — и вот снова оказался при каком-то исходе, от этого равнодушия становилось зябко… И ворохнулась мысль, что обитателям Дома есть за что меня ненавидеть.