На горизонте души…
Шрифт:
Трость терпеливо и верно поджидала хозяина, будто не заметила ни предшествующей долгому безделию суматохи, ни занавешенных чёрным зеркал, ни тихих суетных слёз. Предвкушая нарочитое шарканье деда по коридору, трость с улыбкой вспоминала, как иногда он брал её подмышку, и легко бежал к трамваю, где, у самых ступенек, выхватывал с ловкостью фокусника, и с её помощью, отдуваясь, ровно морж, пеня воду, да взбирался в вагон, где ему тут же уступали место. Дед ухмылялся в усы, и поглаживая ручку трости, принимался жадно глядеть в окошко, с любопытством нашкодившего,
Дед всегда находил себе занятие, праздности не терпел, уважал умелых, рукастых, благоволил им, прощал недостатки, ибо владение каким-либо ремеслом было для него главным в человеке, и перевешивало всё прочее. К тому же, тонкости работы не даются людям нечистоплотным во всех смыслах, в этом тоже была некая жизненная правда, которую дед не умел не замечать.
Кстати же, привычка трудится стала частью его характера, так что любой променад дед незаметно для себя превращал в дело, занимаясь дыхательной гимнастикой или чем-то ещё, бессмысленным со стороны, но, тем не менее, наполняющим жизнь ощущением причастности к ней.
На рассвете дед делал зарядку у открытой «фортки» и обтирался холодной водой, а по шуму в его комнате можно было догадаться, — закусывает ли он, пишет ведомый одному только старшему внуку конспект, очищает варёный картофель для винегрета или штопает.
И вот теперь, в комнате деда тихо и душно. Из-под двери ни света от настольной лампы, ни теней, ни сквозняка, что, бывало, хватал за босые ноги холодными ладонями. На этажерке лежат тетради, закрытые в последний раз его рукой, и лекарства, для каждого из которых, принятых в нужный час, делалась пометка про то на отдельном листочке… На подоконнике скучали три трёхлитровые банки мёду, проверенного чернильным карандашом7. Прижавшись испуганно друг к другу, они глядели на ту самую дорогу, по которой прошёл последний путь деда.
Наследство поделили тихо, без ссор и упрёков. Мне достался мёд и круглая картонная коробочка зубного порошку. Зачем я принял его? Не знаю. Рассудил, что пусть будет, коли уж решилось именно так. Верно, пригодится зачем-нибудь… Сладкий мёд ел долго, как водится в таких случаях, напополам с горькими слезами, а ту коробочку спрятал поглубже в шкап, да и позабыл об ней.
Спустя жизнь или годы, — как кому милей, — белокурый малыш, звавший меня дедом, со вкусом и знанием дела хозяйничал в комнате, когда отыскал ту круглую коробочку.
— Ой, а это что? — спросил внук.
— Зубной порошок.
— Да? И как с ним быть? Жевать?
— Всё б тебе жевать. — хохотнул я и притянув мальчишку за тонкую шею к себе, усадил на колени.
Я нарочно неторопливо рассказывал внуку, что к чему, вдыхая его сладкое сопение у своей щеки, а он внимал, с широко распахнутыми глазами, и не позабыл спросить: ни откуда берётся мел, ни как перетирают его, и почему никто не догадался вложить в коробочку какую-нибудь самую маленькую ракушку, специально для него.
Ночью, прежде чем лечь спать, я по обыкновению зашёл в комнату внука, поглядеть на него, и поправляя одеяло, заметил под подушкой коробочку. Я переставил её на стол, дабы малыш, разметавшись, не надышался ненароком мела, а заодно вспомнил добрым словом деда.
Хорошее наследство оставил мне он. Мёд — для того, чтобы в самом глубоком горе я не забывал о сладости и вкусе жизни. А зубной порошок… Чтобы было о чём поговорить с внуком. Разве отыщется что-то более ценное, дороже того, что есть?..
То-то и оно…
Вряд ли мои воспоминания найдут отклик в сердцах поколения, не заставшего зубной порошок и металлические тюбики пасты, не наблюдали, как дед намыливает пушистым помазком щёки, а после стирает пену с лица опасной бритвой Solingen, которую точит перед тем на шершавом бруске. Не скатывались они с горы на тяжёлых, сваренных из толстого железного прута санках и не стирали хлопчатые носовые платки в кухне на табурете под присмотром строгой матери. Бабушкам этих детей, возможно, покажется, что я запомнил не то и не так, да и «не к чему теперь ворошить прошлое». Однако… В поиске съедобных грибов приходится перерыть немало павшей листвы сучковатой палкой, подобранной тут же, да и редко кто останется равнодушным при виде крутобокого важного белого грибочка в замшевой шляпе, надвинутой на глаза…
— Чего тебе не достаёт, чего не хватает?
— В каком смысле?
— Ну, из прошлого.
— А… Да я вроде не жалуюсь, не порочу настоящее не порчу его упрёками…
— Но всё же!
— Знаешь, наверное не хватает вот этого: «Разрешите протиснуться…», и пройти меж рядов к своему месту, задевая чужие колени. И ведь никто не роптал, не морщил лба, взывая к осторожности, но принимали, как должное, необходимость потесниться и пропустить товарищей по счастью, соседей на время киносеанса.
Плотная очередь у кассы позади, все «лишние» билеты куплены втридорога, и твой уже неровно надорван нервным билетёром, а ты глядишь на часы, на озирающихся по сторонам из очереди в буфет, и прикидываешь — успеешь хватануть стакан ситро или даже полакомишься парой шариков пломбира с липким, пахучим лимонным ликёром.
— Но ты же можешь всё это купить! И мороженое, и билет в кино.
— Это — да, могу, но не то ощущение, где отыскать его? Оно не продаётся, ни за какие деньги.
— Полагаю, ты стареешь, мой друг.
— Ты думаешь?
— Ну, коли ворчишь в сторону настоящего и превозносишь прошлое, — очень похоже.
— Даже если ты прав, то почему современные дети, прежде, чем съесть шоколадку, кладут её в морозилку?
— Неужто?! Не обращал внимания…
— Именно так!
— И отчего же?
— Холод скрадывает неприятный вкус, оставляя за шоколадом одно лишь право — хрустеть, не задумываясь о сути.
— Вполне возможно.
— Это очевидно! Не думаю, что ты б теперь отказался от согретой в ладошке шоколадной медальки из прошлого!