На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:
Это, пожалуй, единственный у Окуджавы прямой разговор о жизни и смерти, о Боге и человечности.
Анализ этой песни-молитвы мог бы стать темой целой работы. Это и попытка запечатлеть жизнь, и ирония. И прозаизм, словно из канцелярской справки, да где? В разговоре с Богом. «Я верую… как верит солдат убитый, что он проживает в раю». И это «проживает» сильнее тут, чем, допустим, «живет».
Мольба, последняя, на пороге отчаяния:
…Господи, твоя власть… Дай передышку щедрому хоть до исхода дня. Каину дай раскаяние и не забудь про меня. ЯИ последнее. Его зовут Булат Окуджава. «Грузин московского разлива», — шутливо говорит он о себе. Молодость он прожил в Грузии, пока не был арестован и расстрелян его отец… Но дай Бог любому современному поэту, рязанского или калужского корня, так чувствовать русский язык, родной язык Булата Окуджавы.
Я, тогда еще советский писатель, был вместе с ним на его концерте в Париже в 1967 году, на славянском факультете. В зале находились представители всех русских эмиграций. Я отыскал среди слушателей лицо тонкое, интеллигентное, чуть надменное; лицо человека второго или даже третьего поколения «дворянской» эмиграции. Он, этот русский парижанин, скучающе оглядывался. Шансонов он в Париже наслушался. А тут еще какой-то. Да еще фамилия нерусская. Булат Окуджава.
Но вот Булат запел всем известную шуточную песню о короле, который собрался на войну, королева ему старую мантию зашила и положила в тряпочку соль.
Парижанин вздрогнул, потянулся вперед, к Окуджаве, словно впервые заметил его присутствие, затем, обернувшись к жене, воскликнул, нет, не воскликнул, простонал: «…И в тряпочку соль…»
Это исконно русское мог знать только исконно русский. Выразить — только исконно русский. И потом этот русский парижанин аплодировал, как школьник, подняв руки над головой.
Измученная, измолчавшаяся Россия начала говорить, чувствовать, думать словами, мыслями Булата Окуджавы, подготовившего приход новой, жгущей, оголенно-социальной поэзии Александра Галича. Поэтическая стихия Окуджавы отнюдь не была вытеснена приходом новых талантов. Она пошла рядом, обогащенная и обогащающая…
…Галич всколыхнул Россию. Высокая поэзия заговорила вдруг о том, о чем вся Россия думала.
…Где теперь крикуны и печальники? Отшумели и сгинули смолоду… А молчальники вышли в начальники, Потому что молчание — золото. …Вот как просто попасть в первачи, Вот как просто попасть — в палачи: Промолчи, промолчи, промолчи!Не случайно этот «Старательский вальсок» открывает ныне книгу А. Галича «Поколение обреченных», вышедшую на Западе.
Галич рассказал о главной, роковой беде России: о безмолвствующем народе.
Народ безмолвствует, отученный всеми режимами от государственного мышления, запуганный, спаиваемый, голодный. «В этом наша сила, — говорил мне крупный московский чиновник. — Десятки, трешки, рубля до получки не хватает… Тут уж не до политики…»
Галич ударил «народную власть» по самому уязвимому месту. Однако он далеко не сразу поднялся до этих высот набатной лирики. Да и можно ли назвать это лирикой? Лирик — Окуджава. Но — Галич?
…Как это ни покажется теперь удивительным, но существовал в
Галич вступил на свой тернистый путь не сразу. Периоды его восхождения отражают состояние умов в России с поразительной ясностью.
1962–1963 — годы полуоткрытых дверей, как я их называю, годы явления Солженицына и чиновничьего страха перед подымающей голову Россией.
Галич начинает свои монологи простых людей. Это песни сочувствия и доброй иронии.
Он начинал весьма миролюбиво. Появилась «Леночка», которая апрельской ночью стояла на посту, с нелегкой жизнью Леночка:
Судьба милиционерская — Ругайся цельный день, Хоть скромная, хоть дерзкая — Ругайся цельный день. Гулять бы ей с подругами И нюхать бы сирень! А надо с шоферюгамиРугаться цельный день. И вот заметил ее из машины красавец-эфиоп, примчался за ней нарочный из ЦК КПСС; поскольку эфиоп был званья царского и был даже удостоен сидеть «с моделью вымпела…»
Незлобивое мещанство на страже порядка и «соцзаконности» — вот какие у них идеи, если можно говорить об идеях. Выражено это в самой мягкой и необидной форме. Вот она, вся, как на ладони, Леночка, мечтающая о своем принце, и — пропади она пропадом, вся окружающая ее действительность!
Но время шло; в марте 63-го года Никита Хрущев устроил погром художникам, выставившим свои картины в Манеже. Затем весь май поучал писателей и топал на них ногами.
Появляется «Городской романс», или «Тонечка», Галича. Романс бывает, как известно, разным. Оскорбленная любовь «вещи собрала, сказала тоненько: «А что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою…»
И сказала на прощанье, свидетельствуя о своей социальной прозорливости: «Тебя не Тонька завлекла губами мокрыми, А что у папы у ее топтун под окнами». А также «пайки цековские и по праздникам кино с Целиковскою».
Однако романсовое начало сразу погасло, как только заговорил ее бывший возлюбленный: «Я живу теперь в дому — чаша полная, Даже брюки у меня — и те на молнии. А вина у нас в дому — как из кладезя. А сортир у нас в дому восемь на десять…»
Заговорил сатирик, его вызвал к жизни хрущевский топот в Манеже. Сатирик точен и ядовит: «А папаша приезжает сам к полуночи, Топтуны да холуи все по струночке. Я папаше подношу двести граммчиков, Сообщаю анекдот про абрамчиков».
Галич пытается удержаться в русле традиционного романса и — не может. Не получается, хотя его переметнувшийся герой снова тянется к брошенной возлюбленной: «Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино, В Останкино, где «Титан»-кино, Там работает она билетершею…» Галич из последних сил пытается удержаться в лирико-интимном ключе. Не получилось. Конец звучит риторикой, в дальнейшем Галичу несвойственной. Речестрой героя: «А вина у нас в дому — как из кладезя, А сортир у нас в дому — восемь на десять…» А вовсе не этот, трогательно-патетический, венчающий стихи: «На дверях стоит вся замерзшая… Но любовь свою превозмогшая, Вся иззябшая, вся простывшая, Но не предавшая и не простившая!»