На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:
«Бабель беспощаден к себе и своему творчеству, — установил А. Беляев… — В письме к Полонскому признавался: «…я не сдам рукописи ранее того дня, когда сочту, что она готова». — Эти слова, — с гордостью заключает А. Беляев, — как нельзя лучше характеризуют саму суть трудности судьбы Бабеля, художника самобытного, творчество которого оказалось ограниченным одной или, точнее, двумя темами (здесь и ранее выделено мною. — Г. С.). Исчерпав их до конца в новеллах о Конармии и в «Одесских рассказах», Бабель пережил острый творческий
Но дело-то в том, что Исаак Бабель никогда не писал повести «Великая конница». Я бы посчитал слова эти типографской опечаткой, если бы А. Беляев не обосновал на этой «опечатке» своей концепции о творчестве Бабеля, «ограниченной» одной или двумя темами».
Кровавая то опечатка! Была и третья тема, главная в творчестве Бабеля тридцатых родов. За нее писателя и убили, конфисковав при аресте его архив.
Она разработана в романе Бабеля «Великая Криница», которую А. Беляев перекрестил в «Великую конницу». Чтоб и следов не осталось. Тема эта — тема надругательства государства над деревней.
Выяснилось вдруг, что отдельные главки из книги «Великая Криница» или «Великая Старица», машинописные копии которых Исаак Бабель, видимо, давал читать друзьям, уцелели.
Об этом мы узнали лишь через двадцать семь лет после ареста Бабеля. В «Избранном» Бабеля, выпущенном в 1966 году с предисловием Ильи Эренбурга в городе Кемерове, глава из книги Бабеля «Великая Криница» под названием «Гапа Гужва» увидела свет. Изъятый НКВД, «залежавшийся» Бабель «прорывался» к читателю теми же путями, что и опальные братья Стругацкие, и другие писатели, пытавшиеся спастись от ока государева в журналах Сибири, Забайкалья, Кузбасса. Где подальше…
К «Гапе Гужва» мы еще вернемся. А здесь остановим свое внимание на одной из глав «Великой Криницы», которая называется «Колывушка». Понадобилось страшное ташкентское землетрясение, чтобы пробился к русскому читателю подлинный, менее усеченный Бабель.
Произошло это так. Сразу после ташкентского землетрясения, когда вся Россия разбирала осиротевших детей, когда шли в Ташкент подарки и пожертвования, решили сделать свой подарок и столичные писатели. Они выпустили в Ташкенте безгонорарный альманах «Звезда Востока». Для альманаха собирали лучшее. Не знаю кто, возможно, тот же Эренбург предложил альманаху «Колывушку» Бабеля. Властям было не до литературы: полгорода жило в палатках. Воду развозили в цистернах. Из-под развалин доставали трупы.
Характер моей книги, книги-отбора, книги — розыска подлинного, полузабытого, порой изруганного, отчасти изъятого — «залежавшегося», книги — исследования подтекста и аллюзий, — замысел такой книги не оставляет места для исчерпывающего анализа каждого отобранного произведения. В этом случае книга недопустимо разрослась бы, а круг ее читателей, соответственно, — сузился.
Однако в данном случае я не имею права на оглядку. «Великую Криницу» не просто замалчивают. Как видим, пытаются истребить даже память о ней.
Ташкентский альманах давно стал библиографической редкостью. Широкому читателю он практически недоступен. Потому в анализе своем я буду цитировать его щедро, тем более что «Колывушка» Бабеля, занимающая всего-навсего три с половиной журнальных страницы, воистину сродни чуду воскресения из мертвых.
Чужие врываются в крестьянский двор и — сокрушают его. По новой терминологии — раскулачивают. Женщин увозят, мужчин пытаются убить.
«Во двор Ивана Колывушки вступило четверо — уполномоченный РИКа Ивашко, Евдоким Назаренко, голова сельрады Житняк, председатель колхоза, только образовавшегося, и Андриян Моринец. Андриян двигался так, как если бы башня тронулась с места и пошла. Прижимая к бедру переламывающийся холстинный портфель, Ивашко пробежал мимо сараев и вскочил в хату. На потемневших прялках, у окна, сучили нитку жена Ивана и две его дочери. Повязанные косынками, с высокими тальмами и чистыми маленькими босыми ногами — они походили на монашек. Между полотенцами и дешевыми зеркалами висели фотографии прапорщиков, учительниц и горожан на даче. Иван вошел в хату вслед за гостями и снял шапку.
— Сколько податку платит? — вертясь, спросил Ивашко.
Голова Евдоким, сунув руки в карманы, наблюдал за тем, как летит колесо прялки…
— В этом господарстве, — сказал Евдоким, — все сдано, товарищ представник… В этом господарстве не может того быть, чтобы не сдано…
Беленые стены низким, теплым куполом сходились над гостями. Цветы в ламповых стеклах, плоские шкафы, натертые лавки — все отражало мучительную чистоту. Ивашко снялся со своего места и побежал с вихляющимся портфелем к выходу.
— Товарищ представник, — Колывушка ступил вслед за ним, — распоряжение будет мне или как?..
Веселый виконавец Тымыш мелькнул у ворот, — вслед за Ивашкой. Тымыш мерил длинными ногами грязь деревенской улицы… Иван поманил его и схватил за рукав. Виконавец, веселая жердь, перегнулся и открыл пасть, набитую малиновым языком и обсаженную жемчугами.
… — Тебя на высылку…
И журавлиными своими ногами Тымыш бросился догонять начальство».
В крестьянском мире неподвижно все: старинные фотографии, полотенца и дешевые зеркала, висящие на стене. Образ беленого купола усиливает неподвижность.
Неподвижность эта — предсмертная. Тональность — скорбная. Прялка — потемневшая; женщины — как монашки. Купол обретает дополнительное значение — монастырского. Жизнь, придавленная куполом затворничества.
В этом контексте завершающее определение воистину гениально: «Мучительная чистота»… «Все вокруг: цветы, плоские шкафы, натертые лавки — все отражало мучительную чистоту…»
Два огромных усилия крестьянской жизни сплавились тут воедино: прежде всего, исконное напряжение крестьянского труда, двужильного, трехжильного. Тут напряжение предельное, порядок извечный. «В этом господарстве не может быть того, чтобы не сдано…»
И второе слагаемое налаженной трудовой крестьянской жизни — ощущение смертного часа. Вся материя — шкафы, лавки чувствуют свою гибель. Крестьянский мир застыл в мучительной и безысходной окаменелости.
Другая, начальствующая стихия — стихия разрушения. Уполномоченный РИКа Ивашко «побежал с вихляющимся портфелем», «вскочил в хату», «ерзал ногой, вдавливая ее в половицы»… «прижимал к бедру переламывающийся холстинный портфель»… Андриян Моринец — «нечеловечески громадный»… «двигался так, как если бы башня тронулась с места и пошла».