На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:
В более поздних рассказах, когда Александра Твардовского уже не было, антигородские мотивы, вытеснившие глубинный анализ, присущий Шукшину ранее, заполонили рассказы почти целиком.
Об этом особенно впечатляюще повествуется в «Сватовстве». «У старика Глухова погибли на войне три сына. 9 мая, в День победы, село собиралось на кладбище, сельсоветский забирался на табуретку, зачитывал списки погибших. Среди многих других перечислял:…Глухов Василий Емельянович. Глухов Степан Емельянович. Глухов Павел Емельянович. Всегда у старика, когда зачитывали его сынов, горе жесткими пальцами передавливало горло, дышать было трудно…
Тихо
И тут-то он (старик Глухов. — Г. С.) приметил в толпе старуху Отавину. Она была нездешняя, хотя жила здесь давно. Глухов ее знал. У старухи Отавиной никого не было в этом списке, но она со всеми вместе тихо плакала и крестилась. Старик Глухов уважал набожных людей… За их терпение и неколебимость. Присмотревшись к Отавиной, подумал — не жениться ль на ней? Все не так тоскливо будет. А помрешь, будет кому хоронить… И та не прочь в тепле пожить. А то хата ее совсем никуда. Развалюха.
Решил старик Глухов посоветоваться с Малышевой, вдовой комиссара. Поездила когда-то с мужем, повидала свет, и старик, когда жену схоронил, иногда посиживал с ней на ее веранде. Пили чай с медом. Старик приносил в туеске мед.
Ближе, думалось, человека нет. Посоветуюсь… Малышиха пригласила обоих, и старика Глухова, и старуху Отавину и злобными, ханжескими словами все расстроила:
«Какой же вы пример подаете молодым? Вы свою ответственность перед народом понимаете?.. Эгоисты. Народ сил своих не жалеет — трудится, а вы — со свадьбой затеетесь.
— Да какая свадьба?! — пытался урезонить ее Глухов. — Сошлись бы потихоньку, и все. Какая свадьба?
— Совсем, как… подзаборники, — (не унималась Малышева. — Г. С.). Тьфу!
— Ну, это!.. знаешь! — взорвался старик. — Пошла ты к… — И выругался матерно. И вышел вон, крепко хлопнув дверью».
А свадьба расстроилась. Как вышли с Отавиной, разлетелись, как ошпаренные.
Могли бы дожить хорошие люди спокойно, по-человечески, помогая друг другу в одинокой старости, нет, и тут городская отрава просочилась.
И так из рассказа в рассказ. Город проклятый. Разлагает деревню русскую обманом, демагогией, ханжеством, мертвой «нормативной» моралью, бесчеловечностью. В глубокий подтекст ушли попытки анализа, картины более широкие, а, может, не город виноват? Может, и город такой же страдалец?..
И вдруг точно одумался Василий Шукшин, опубликовав маленький рассказ «Митька Ермаков». Жил Ермаков на Байкале, увидел как-то: на берегу стоят туристы, отдыхающие. Спорят про что-то ученое.
Презирает их Митька Ермаков. «Очкарики все образованные, прочитали уйму книг… О силе стоят толкуют. А столкни сейчас в воду любого, в одну минуту пузыри пустит. Очки дольше продержатся на воде».
Хоть вода пять градусов, да и волна разгулялась, решил показать им Митька свою мужицкую удаль. Поднырнул под волну, крича: «Эх, роднуля!»
Орал так, пока не захлебнулся. Рот не закрывал. Пришлось другое орать:
«… сы-ы! — донеслось на берег. — Тру…сы спали!.. Тону!»
Спасли Митьку очкарики.
Этот рассказ — нечто вроде ключика, который приоткрывает нам настоящего Василия Шукшина, который словно подмигивает своим городским друзьям: мол, вы не думайте, что я вас виню. Это я так, по другой причине. Обстоятельства такие.
О подобных, увы, нередких
От такой духовной сшибки и умер зоркий и нервный Василий Шукшин. Заласкали его софроновы да шолоховы до смерти, «выправляя линию»; он и сам чувствовал: доконает его распухшая от водки литературная мафия, — нет, не случайно, повторю, мафия добила его главного героя в предсмертном фильме «Калина красная», где Василий Шукшин был и автором, и режиссером, и актером; любимого героя Шукшина, который, и вырвавшись на свободу, на деревенские просторы, все время чувствовал над собой занесенный нож. Ждал подлого удара финкой или выстрела.
Василий Шукшин умер сорока пяти лет от роду.
В свете сказанного здесь о деревенской прозе читатель, думаю, сам отыщет место деревенского владимирского парня, впоследствии уже не парня, а гладкого сытого мужчины, который любил расхаживать в домах творчества в огромных валенках и деревенской шубе, в стиле а ля рюс, нарочито окающего: мол, деревенский я, был им и останусь… Сам отыщет место Владимира Солоухина. Памятники старины волновали этого бесспорно талантливого человека, памятники, погибающие и в его родном владимирском селе. А об односельчанах он говорит чаще всего мимоходом. И в стихах, и в прозе, и в жизни.
Не хочу судить, от специфики ли это дарования или — от бессердечия, во всяком случае, от недостатка чувства…
Так или иначе, беды его владимирской деревни, годами полуголодной, раздетой, обездоленной не менее вологодской, не стали в его творчестве мотивом определяющим. [3]
Появились ныне и другие «радетели деревни» помоложе, усиленно поддерживаемые ЦК комсомола, — фирсовы, лысцовы, декламирующие со всех трибун вот это «исконно-крестьянское», чуевское:
3
Определяющим, с годами, стало, увы, совсем иное. Когда выходило в свет в 1979 году «На Лобном месте», не ведал я еще, время не пришло ведать, что В. Солоухин, начав с защиты памятников, с попыток заменить казенное обращение «товарищ» исконно русским «сударь» или демонстрации своего «знаменитого» клдца с «печаткой» из царской монеты с обликом Николая 11, начав с «бунта на коленях», воплотит в своей предсмертной «исповеди» зловещую эволюцию целой плеяды юных искателей истины. «Истинно русских», как они демонстративно, при любом споре, называли себя. «Исповеди»… во славу Гитлера и гитлеризма, которые были, оказывается, естественной «реакцией на разгул еврейской экспансии… последней судорогой человечества, осознавшего, что его пожирают черви», сиречь евреи. «А теперь уже поздно, — с тоской завершил свою исповедь Владимир Солоухин, так и не дождавшийся полного истребления еврейства, — теперь уже — рак крови.»