На лобном месте
Шрифт:
Именно эта пронзительная любовь-жалость и заставила его обратиться к теме уничтожения крестьянства, ставшей роковой для Бабеля: более четверти века НКВД-МГБ скрывало от читателя гениальную прозу Бабеля, которая ныне сделала писателя родоначаьником бабелевского направления в литературе о крестьянстве, направления, которое в русской прозе выжило, прорвалось после войны "Рычагами" Яшина.
А позднее -- и не только "Рычагами..." Но этот разговор еще впереди.
Пока же отмечу, что политика выжженной земли и в этот раз, в пятьдесят седьмом погромном
Какая-то зловещая семириада!..
Одно утешало: зазвучал Бабель. И чем неистовее глумились над новыми талантами каратели, тем сильнее звучал он, воскрешенный классик, тем современнее.
ДЕСЯТИЛЕТИЕ СОЛЖЕНИЦИНА
ДВА ГОДА ПОЛУОТКРЫТЫХ ДВЕРЕЙ -- 1961-- 1962 гг.
(На подступах к Солженицыну)
В самом начале шестидесятых годов стала "пробиваться" сквозь цензурные препоны новая литература, которая, кроме собственного значения, имела еще и то, что она подготовила приход Солженицына, создала общественную атмосферу, благоприятствующую Солженицыну, расшатывая торжествующие догмы и нетерпимость.
Говоря об этой литературе, мы обязаны прежде всего познакомиться с "Тарусскими страницами ".
"Тарусские страницы" были изъяты, молодежь не знала о них. Почему изъяты? Чем был опасен властям этот талантливый литературно-художественный иллюстрированный сборник, подготовленный в Тарусе, неподалеку от Москвы?
Главным редактором, создателем, что называется, душой его был Константин Георгиевич Паустовский, никому не прощавший предательства, трусости, соглашательства. Порой издевавшийся над стукачами открыто: однажды он тихо, но так, чтобы окружающие слышали, как бы спросил прозаика Льва Никулина: "Каин, где Авель? Никулин, где Бабель?"
Паустовский не только иронизировал, гневался, издевался над подлецами; у него была и заранее намеченная положительная программа, к осуществлению которой он приступил при первой же возможности.
"Тарусские страницы" были не просто книгой с березками на суперобложке. "Литературную Москву" запретили. "Тарусские страницы" стали контратакой Паустовского, прорывом новой цензурной блокады.
Сборник был задуман осенью 58-го года в Доме творчества в Ялте, когда Константин Паустовский понял, что бездействие -- смерти подобно... Нельзя сказать, что раньше он этого не понимал. Но тут уж допекло.
Эта ялтинская осень запечатлелась мне на всю жизнь. Спала жара. Запах нагретой хвои на горе умиротворял. В Москве шли дожди, думать о ней не хотелось. Из курортной полудремы вывел знакомый насмешливый голос Паустовского.
Он дал телеграмму о приезде, мы ждали его, он вошел в Дом творчества, оглядел красные и синие портьеры из бархата и сказал, ни к кому не обращаясь: "Веселый дом второго разряда!"...
Вечером, когда узнали о предстоящем появлении прозаика Василия Смирнова, одного из душителей "Литературной Москвы", Паустовский произнес на всю столовую, с веселым остервенением: "Взорвать колодцы и подняться в горы!"
Через несколько дней радио принесло весть о запуске спутника с собакой. И что собака не вернется -- сгорит в "плотных слоях атмосферы".
Мы поднимались в гору. От моря. Грузный, задыхающийся Илья Сельвинский шел перед нами, спиной вперед (так, -- пояснил он, -- инфарктнику легче). Паустовский остановился, поглядел на небо, сказал: "Жалко собаку. Лучше бы весь секретариат Союза усадили в ракету"... До вершины молчали. У Дома сказал взмокшему Сельвин-скому: "Тогда б не пришлось тебе на склоне лет пятиться".
Он вовсе не был одинок в своей ярости, своей решимости что-то предпринять. Даже угомонившийся Илья Сельвинский устроил вдруг авторский вечер крамольных стихов, случайно напечатанных, а чаще -- так и не увидевших света. Он читал и глотал валидол. Глотал и читал...
Мы долго его не отпускали, радостно удивленные тем, что Илья Сельвинский не изменил своей бунтарской молодости: пленен, но -- не убит...
Сельвинский показал рукой на сердце и продекламировал на прощанье стихи "К моему юбилею", так и оставшиеся в его бумагах, до читателя не дошедшие:
Был удав моим председателем,
Был зайчишка моим издателем,
Ну, а критиком был медведь...
Чтобы быть советским писателем,
Бо-ольшое здоровье надо иметь!..
Запах нагретой хвои, мужество больного Сельвинского, долгие наши рукоплескания вызвали "приступ искренности" даже у номенклатурного поэта Михаила Дудина, будущего руководителя ленинградских писателей. Он стал читать свои стихи 56-го года о подземном лесном пожаре. Прошел невидимый огонь. Сжег корни. Лес стоит -- мертвый. Только внешне -- зеленый, живой... "А на какой почве мы стоим, а?" -- вырвалось у него.
Девяностолетняя, властная, резкая на язык Ольга Форш смотрела на него изумленно. Такого Дудина она не знала.
Александр Яшин шагнул к нему порывисто, пожал руку...
О, как разойдутся их пути! И как скоро!..
Пока что царило призрачное "равновесие сил".
Около двух ночи кто-то дико, истошно закричал. Я выскочил на лестницу босой, застегивая на бегу пижаму. Думал, случилось несчастье.
Заходился в крике прозаик Василий Смирнов, с которым мне позднее пришлось схватываться не раз. Невысокий, костлявый, с бескровным выморочным лицом, он размахивал руками перед носом Александра Яшина и повторял в исступлении:
– - Жидам продался! Жидам продался!..
Он пришел в себя, лишь увидев вокруг толпищу полуодетых людей.
Два дня назад, когда переводчик Шолом-Алейхема старик Шамбадал, похожий на одного из шолом-алейхемовских героев, маленький, тонкошеий, восторженный, читал в фойе свои новые работы, Василий Смирнов демонстративно обошел стороной аудиторию, внимавшую Шолом-Алейхему. Точнее, не обошел, а облез, карабкаясь с этажа на этаж, по лестничным перилам. Чтоб, значит, к "жидовствующим" ни ногой...