На мёртвой дороге
Шрифт:
А Михайло, попыхивая трубкою, неутомимо рассказывал о бесчисленных злоупотреблениях здешних углепромышленников, – и роптал, роптал без конца…
Кругом стало темней. По степи пошла тень. Воцарилась странная тишина.
Михайло прислушался и сказал:
– Никак, гроза идет.
Я вышел в степь. С запада медленно, словно подкрадываясь, ползли по небу тяжелые грязно-желтые и лиловые тучи; чуть слышно погромыхивал гром. Все вокруг примолкло, ветер упал. А далеко на западе, по дороге, вился и клубился огромный столб золотистой пыли; на глаз этот столб двигался медленно, но чувствовалось, что он мчится с страшною быстротою. Вот он захватил и окутал могилу у перекрестка… Вдруг кругом все завыло и засвистело. От крестьянской
Дождь хлынул крупный, частый; он с силою забил по земле, заволакивая ее мелкою водяною пылью. Даль замутилась, все небо стало ровного серого цвета, и только на юге шевелились и быстро таяли мутные клочья туч. Свежий ветер мчался по степи, в брызги разбивая сплошные струи дождя, и казалось, какие-то туманные тени несутся под дождем в сырую даль. Молнии то и дело сверкали малиновым светом, гром весело катался по небу из конца в конец. Перед сторожкою образовалась большая лужа; она росла, вздувалась и, обогнув полынные кусты, медленно поползла по дороге, оставляя за собою грязный, пенистый след.
Мы с Михайлой сидели в сенцах сторожки, – он на бочонке из-под кваса, я на скамейке. В дверь тянуло бодрящею, влажною прохладою; грудь жадно дышала. Михайло оживился: его суровое, всегда нахмуренное лицо смотрело теперь мягко и радостно.
– Вот так дождичка бог послал! Гляди-ка, как теперь яровые подымутся!.. Гляди-ка, как пшеница зацветет!..
Я слушал с невольною улыбкою, и в то же время сжималось сердце от жалости к Михайле; он сиял таким довольством, таким торжеством, как будто и ему самому дождь сулил невесть какие выгоды; но я прекрасно знал, что ничего здесь у Михайлы нет, кроме тянущейся перед нами ржавой, гнилой дороги, заросшей негодным бурьяном.
На тропинке показалась женщина в выцветшем голубом платочке, с котомкою за плечами. Она бежала, согнувшись и опустив голову, обливаемая дождем; ветер трепал мокрую юбку, липнувшую к ногам. Путница через лужи добежала до нашей сторожки и, охая, вошла в сенцы.
– О господи-батюшка!.. Вот дождик-то полил! – проговорила она, тяжело дыша. – Уж и не чаяла добежать… Здравствуйте, господа честные!
– Эк тебя промочило! – соболезнующе воскликнул Михайло.
– Да уж бежала, бежала… Вижу, тучки идут, а укрыться некуда. Спасибо, хатка ваша по дороге встрелась.
Она спустила с плеч котомку, поставила в угол и положила на нее свою белую камышовую трость с жестяным набалдашником; потом подошла к двери и стала выжимать мокрый, отрепанный подол юбки. Лицо у путницы было худое, почти черное от загара, и на нем странно белели белки глаз.
– Льет, льет дождик – не судом божиим!.. – усталым голосом произнесла она и села на опрокинутый дощатый ящик. – Дорога-то эта на Таганрог идет ай нет?
– На какой Таганрог! На Солодиловку дорога идет.
Путница огорченно покачала головою.
– То-то я все смотрю: что это, словно… А мне в Ясиноватой сказали, – на Таганрог.
– Тут дальше Солодиловки-то и дороги нету… Как же это ты так? Спросила бы толком, поразведала.
– Так видишь ты, спрашивала я; сказали, – сюда идите.
– На Константиновку надобно было тебе идти, вот куда.
– То-то на Константиновку, значит! А мне говорит, – сюда.
– Зачем сюда? Нет… На Таганрог здесь не пройти. Надобно было тебе толком спросить, – всякий бы показал. Тут и малый ребенок не скажет плохо. Придется назад ворочаться тебе.
Путница вздохнула.
– Задаром сколько верст прошла! И так уж идешь-идешь, не знаешь, когда конец будет. Ноги опухли, язвы по ним пошли…
– А издалека идешь?
– Из Иерусалима.
– На богомолье ходила?
– На богомолье.
– В пути-то вам долгонько пришлось побыть! – сказал я.
– Да вот от Одессы никак седьмые сутки иду. Еще спасибо кондуктору, подвез на машине, – рубль и два двугривенных взял… Тяжело теперь идти. Вышли мы осенью, тогда хорошо было, дожди шли. А теперь земля твердая, – сил нет, жарко… А все-таки лучше, чем по морю, – прибавила она, помолчав. – Вот где мук-то натерпелись! Качает пароход, народу много, скот тут же; все на одну сторону сбиваются. Рвет всех, духота… Вспомнишь – тяжко становится!
– А в Иерусалиме жарко было?
– Жарко… Мы там больше от воды пропадали. Воды мало там, и холодную и горячую турки продают за деньги. Вода тяжелая, вредная. Много там с нее нашего народу померло.
– Там что же, турки все? – с любопытством спросил Михайло.
– Больше турки. Сурьезный народ, все знай молчат. Ходят они босые; какие ни будь острые камни, никогда не обуются. Скажи им: «хорошо – нет!» – это им приятно.
– Ишь! Любят! – засмеялся Михайло.
– Да… – улыбнулась богомолка. – Греки тоже есть… Они нашей веры, а только ничего не поймешь, что они, прости господи, лопочут: «ерасиха! ерасиха! ерасиха! Ерань! ерань!» А то еще: «берша! берша!» И патриарх-батюшка то же самое, по-грецки. Погодите, вот я вам его сейчас в панораме покажу.
Она развязала котомку, достала плохонький стереоскоп и пачку фотографий. Мы перешли к порогу, ближе к свету. Теперь дождь моросил лениво и скупо, тучи уходили на восток, и перекаты грома доносились издалека.
Богомолка вынула из пачки двойную стереоскопическую фотографию иерусалимского патриарха.
– Вот он, патриарх-батюшка… В панораме они двое в одно пойдут. Дай-ка, я его вставлю. Шибко хорошо и в панораме выходит! К свету только ладьте.
Стекла в стереоскопе были пузырчатые и мутные, видно в них было плохо. Богомолка стала нам показывать другие фотографии с видами святых мест. Мы смотрели в стереоскоп, а богомолка давала объяснения:
– Дуб мамврийский – он в панораме большой оказывается… А это будет град Вифлеем, где Христос родился… Гроб господень изнутри… В этом самом гробе в Христову пятницу благодатный огонь с неба сходит.
– Мне приходилось об этом слышать, что огонь сходит. Скажите, вы сами не видели этого? – спросил я.
– Как же не видела?.. Вот придет Христова пятница, народу сойдется видимо-невидимо. Приедет патриарх, – видали его в панораме?.. Турки его сейчас разденут до рубашки, осмотрят всего, обыщут, нет ли где спичек, и запирают в гроб господень. Он стоит там, молится, а мы ждем, не шелохнемся. Вдруг в дырочку ударяет с неба молонья. Турки отпирают гроб, – патриарх выходит, а в руке у него свеча горит. Тут у всех такой восторг подымается! Ревут, ревут, как ребятишки малые… Особенно арапы, нашей веры, – таких много; так те смотрят, друг дружке на плечи позабираются… Колоколов там мало, и они в церкви самой висят; тоже в доски такие бьют. Так вот, как выйдет патриарх со свечой, сейчас – в палки, в доски, в музыки эти!.. Арапы пляшут, в ладоши щелкают… Все зажигают себе свечи, – по тридцать три свечки у каждого вокруг руки навязаны, и начинается служение… И ведь какой, парни, огонь-то! Вот так водишь свечой (рассказчица быстро развязала узел головного платка и подняла загорелый подбородок, резко отделявшейся от белой шеи), водишь, водишь, кажись, все спалило бы; а ничего не жжет!