На орловском направлении. Отыгрыш
Шрифт:
Раньше Ваньке представлялось, что судьба — просто выдумка, которой в старое время бесстыжие гадалки дурили тёмный суеверный люд. Да и вообще, не брал он этого в голову. То ли дело — Родина. Вот о ней и думал, и читал, и в школьном сочинении писал. Родина — это огромная страна от края и до края, Москва с Красной площадью, Ленинград со Смольным и «Авророй»… А Надюшка, тогда ещё не невеста, просто одноклассница, написала совсем иначе. У неё выходило, что домишко на Привокзальной, мама с отцом, и сестра, и школа, и подружки, и бабушкина
А Родина, оказывается, — это земля.
И думается сейчас не о той, что от края и до края, а об этой рыжевато-серой, вязкой, что липнет на лопату, забивается в рот, в уши, комками сыплется за шиворот. Лопата уже неподъёмная. А земля мягкая. Лечь бы, полежать. Холодная. Это хорошо, что холодная. Остудит, бодрости прибавит. Да только земля эта — рубеж. Через какой-нибудь час ей защищать тех, кто будет защищать ее.
Вода во фляге пахнет землёй. И Ванька пропах землёй. И у дымка махорки запах, какой идёт от прогретой солнцем земли.
Серый рассвет пластается по земле. И небо тоже землистое; Ваньке в какой-то миг стало казаться, что он муравей, строящий себе жилище в огромном надёжном блиндаже.
А значит, ничего плохого не случится. Ни с кем из них. Ничего плохого.
И даже тогда, когда земля взметнулась в небо, а небо начало осыпаться на землю, страшно не было. Было что-то другое, непонятное, чему и названия-то, наверно, нет, но не страх. Земля-то — она прикрывает.
— Пока Цон не перейдут, будем жить! — срывающимся, веселым голосом проорал Ваньке в ухо Вовка-пограничник. — А вот хрен они найдут, где перейти!
Оно и понятно. Цон — река невеликая, Ванька, помнится, десятилетним пацаном переплывал. Туда-обратно. По три раза, прежде чем завалиться на бережку, подставляя пузо солнцу. В глубину тут взрослому в иных местах по макушку, а в иных — и вовсе по колено. Однако ж какая-никакая, а водная преграда. За которой — семь сотен злых, не выспавшихся русских. Три легких танка и горстка пехоты на рожон вряд ли попрут, огрызнутся да уйдут восвояси ни с чем. Но кто сказал, что гансюки выслали единственную разведгруппу?
Во, опять зашевелились! Один из трёх медленно, словно ощупью, двинулся вдоль бережка, приминая жидкий кустарник. Другой сунулся было к воде, нарвался на увесистую плюху из полусотни ружейных стволов, попятился.
И снова стало тихо. И неспокойно.
— Обойдут, — будто подслушав Ванькины мысли, негромко, но почему-то очень отчетливо сказал Илюха. И дёрнул головой влево. — Для любителей названий всяких интересных… слышь, Молдаванин, для тебя — в той стороне деревня, Гать называется. Не перейдут речку вброд, двинут через Гать, угу.
И тут Ваньку пробрало. Не до дрожи — до оцепенения. Такое было как-то в детстве, когда он на спор заночевал один в выселенном доме. Всякое могло приключиться, начиная с того, что проморгавший его сторож вдруг решит проявить бдительность, и заканчивая тем, что обрушатся ветхие перекрытия между этажами. Но страшно было думать, что справа и слева — пустые тёмные комнаты. И не потому, что никто не придет на помощь, а просто…
Что же получается, они и есть — оборона? Одни они — и всё?!
Возле Гати никого, это точно. А позади, в загодя отрытых окопах на окраине? Что, там тоже пусто?
Выходит, подарили немцу город?..
В следующий миг думать стало некогда…
3 октября 1941 года,
Старо-Киевский большак
Они не были единственными, кто держал в то утро оборону — безнадёжную, но держал. Справлял работу, как давным-давно говорил Ваньке дядя Петр. Свою или чужую — тут уж разбирать не приходилось.
Человек двужильный, а у техники ресурс есть. И хуже всего, когда вспоминаешь об этом вот так: твои товарищи уходят дальше, а ты остаешься на обочине дороги. И вся надежда — на коротышку в замызганной гимнастерке… да какая надежда! Вон он, возьми его за рупь двадцать! — влез на выклянченный у парней снарядный ящик, открыл капот своей трехтонки и смотрит внутрь жалостно, разве что слезу не пускает. Поглядишь на такого — и волей-неволей подумаешь: остался бы водила постарше, тот же Григорич, — наверняка бы управился, а этот… тьфу!
Сержант отмахивается от докучливой мыслишки и принимается за дело: хочешь не хочешь, а орудие надо ближе к лесу… В одном повезло: до леса десятка три шагов, не больше. Это, конечно, потрудней, чем летним вечером в горсаду лимонад пить, но их пять здоровенных лбов, и в каждом он уверен не меньше, чем в себе, а уж в себе-то — жаловаться грех. Пацан не в счет, пусть возится со своей колымагой…
Сержанту пошёл двадцать второй год, водитель на пару лет моложе и кажется ему совсем сопляком. Толку с мальчишки мало, ну да какой с него спрос?
Если кому и предъявлять претензии, так это немчуре. Подкрепляя восьмидесятипятимиллиметровыми доводами, коих не много, но и не мало — ровно дюжина. Их серовато-бурые бока внушительно вздымаются над жёсткой щеткой скошенной под осень травы. Они ждут. И люди ждут. Трудятся — и ждут. Ясно, чего.
— Ну? — сержант, потирая вспотевшую шею, подходит к водителю.
Здесь тоже всё понятно, но не спросить он не может.
Пацан качает головой и виновато шмыгает носом.
— Ты вот что, — сержант добавляет в голос командирских ноток, — подготовь машину к уничтожению. Мало ли что, вдруг эти… управятся. — И косится в сторону леса: только бы зениточка, красавица, не зачудила, а уж там… Что «там», думать смысла нет, а загадывать и вовсе последнее дело. — Как сделаешь, топай к нам. Завтракать будем