На острие меча
Шрифт:
Вернувшись домой, Говедаров записал разговор в дневнике. Всегда корректный, не удержался от определения, аттестующего Филова: «Редкий негодяй, выродившийся в зверя».
Елисавета через председателя суда Добрева добивалась свидания с мужем. Взывала к гуманизму, к сердцу, рассудку, умоляла. Полковник ответил: «Не вправе, госпожа». Отказал наотрез.
Димитр, в свою очередь, пытался упросить Ка-сева.
Прокурор, обласканный правительством после приговора, был благодушен. Успокоил.
— Вашего батюшку расстреляют не завтра. Еще, быть может, успеете встретиться.
Почесал переносицу,
— Завтра — праздник Михаила-архангела, покровителя полиции. Мы же не варвары какие-нибудь, чтобы казнить в такой день. Будьте спокойны, молодой человек.
Говедаров обзванивал депутатов. Предлагал срочно составить и подписать петицию, адресованную Симеону II. Депутаты подолгу расспрашивали, кто уже дал согласие, обещали подумать. Говедаров понимал: одно дело — участие в парламентской оппозиции, совсем другое — открытый протест против приговора, угодного регентам, вдовствующей царице, Дирекции полиции, Кочо Стоянову и Гешеву. Каждый, небось, прикидывал, а что если ДС возьмет на заметку, спровоцирует, доберется до шкуры? Гешев-то не пощадит!
Истекли двое суток.
Минул день Михаила-архангела — последняя отсрочка, данная «гуманным» Любеном Касевым, от которого зависела дата приведения приговора в исполнение.
22 ноября с утра вершину Витоши затянуло серым. Потом она почернела. Пошел дождь.
Говедаров предпринял последнюю отчаянную попытку. Позвонил генералу, начальнику школы офицеров запаса, на полигоне которой обычно расстреливали осужденных по политическим статьям. Генерал был другом детства, верным, преданным. Говедаров верил, что сможет уговорить его отказаться от позорной «чести» предоставить стрельбище для уничтожения тех, кто завтра станет национальной гордостью страны.
— Я не получал приказа,— сказал генерал.— Мои люди в этом не участвуют.
— Заклинаю тебя, выставь караул у полигона. Не допусти! Я выиграю целые сутки и надеюсь, что смогу убедить Иоанну.
Генерал помолчал. Ответил:
— Говедаров, я бы сделал это, но машина уже пришла... Мне кажется, что на полигоне стреляют... Да, да прости их господи. Наверное, так... Ты опоздал, Говедаров.
16
22 ноября 1943 года.
16 часов 20 минут.
Стрельбище школы офицеров запаса — три длинных тоннеля, по пятьдесят метров, в глубине которых насыпь из песка и шлака. Идет мелкий, необычный для этого времени года дождь. У солдат намокли шинели, по лицам, стекая с козырьков фуражек, скатываются капли. Подпоручик из полевой сумки достает винтовочные патроны, отсчитывает: три, еще три, еще три... и еще. Пальцы не слушаются его. Подпоручик молод, совсем мальчишка, ему бы не солдатами командовать, а Стивенсона читать, но выбор начальства пал на него и семерых рядовых его взвода, и теперь он, пытаясь скрыть от подчиненных дрожь, отсчитывает патроны. Боевые, со стальными наконечниками на пулях.
Зябко, промозгло, страшно.
Те трое стоят у насыпи.
Когда командир отделения — три лычки на погонах—- отвел их в глубь тоннеля и оставил, одних против шеренги солдат, шеренга заходила ходуном, винтовки вразнобой клацнули затворами.
Подпоручик оборачивается к отцу Балабанчеву, местному священнику — черная ряса, белое лицо.
— Батюшка, пойдите к ним... спросите, не хотят ли помолиться?
Отец Балабанчев осеняет себя крестом, и подпоручик с невольной радостью отмечает, что у священника тоже дрожат пальцы. Значит, не он один боится, значит, не так уже это стыдно, что озноб, унижающий офицерское достоинство, продирается сквозь сукно мундира, леденит кожу, мышцы, сердце.
Утром подпоручика наставляли:
— Вам доверено... высокая честь... враги державы и нации...
Он стоял навытяжку перед полковниками Касе-вым, Недевым и Добревым, тянулся изо всех сил, делал вид, что все нипочем. Враги есть враги, приказ есть приказ. Что тут обсуждать? Браво, с юнкерским шиком вскинул руку к козырьку:
— Раз-зрешите исполнять?
— С богом, подпоручик!
Полковники уехали, а подпоручик побежал на оружейный склад получать боевые патроны. Взял две пачки. Держался чуть загадочно, словно играл в игру с «тайной» — немножко для себя, немножко перед другими. Еще до конца не понимал, что предстоит сделать.
Понял позднее, когда из низенькой двери на задний двор Софийского централа вывели тех. Поодиночке. Быстро, чтобы ни подпоручик, ни солдаты не успели вглядеться в лица, втолкнули в тюремный автобус. Подпоручик расписался в бумажке...
Только тогда дошло: что же это, мамочка родная; ведь не игра все это, не стрельба по мишеням предстоит. По людям! Выходит, зачислили в палачи?!
Что же это?!
Подпоручик ощупывает пакет на груди, во внутреннем кармане мундира.
— Батюшка, да не стойте вы, бога ради! Идите к ним.
Отец Балабанчев еще раз осеняет себя крестом.
Он священник не тюремный. Рядовой служитель церкви из местного прихода. Когда позвали ехать сюда, не сказали зачем.
Те — одинокие, овеянные дыханием смерти,— стоят у насыпи.
— Дети мои, облегчите душу молитвой перед... перед...
Старший из трех, белоснежно-седой, приходит священнику на помощь, твердым голосом подсказывает конец фразы:
— Перед расстрелом?
— Да... Очиститесь, сын мой.
— Я и так чист. Перед людьми. Перед Болгарией. Перед совестью.
— Ваше имя, сын мой?
— Александр Костадинов Пеев.
— А ваше, дети мои?
— Иван Илиев Владков.
— Эмил Попов. Мы атеисты, батюшка, так что не тратьте времени. И не волнуйтесь так.
— Пусть господь укрепит ваши души.
Седой с мягкой улыбкой останавливает отца Ба-лабанчева.
— Нам не страшно, господин священник. Не трудитесь... Лучше обещайте сообщить нашим семьям, что мы не потеряли человеческий облик перед смертью, пощады не просили. Обещаете?
Из темноты, держась поближе к стене тоннеля, подходит подпоручик. В руке у него три белых лоскута. Повязки на глаза.
Седой отводит его руку.
— Не требуется.
Подпоручик суетливо убеждает:
— Не для вас... Для солдат, господа. Очень прошу, господа...
Глаза у троих такие, что и пятьдесят метров не отгораживают от взглядов. Три пары глаз словно шесть стволов, нацеленных на солдат и подпоручика.
— Умоляю, господа...
Отец Балабанчев, единственный свидетель, слышит этот разговор. Навсегда, до конца дней своих он запомнит его...