На плахе Таганки
Шрифт:
«Московская правда» — «Троянский конь у ворот „Таганки“. Нина Велихова с дерьмом Певцова смешала. Бедный мальчик! Чем больше в его адрес серьезных слов, тем выше он в собственных глазах — расшевелил-де улей. Вот и так ведь багаж популярности наживается. Сочувствующих у него и тайных, и явных много — по разным причинам и поводам, я думаю. А уж вне стен театра и подавно. Думаю, если бы не грядущий приезд Любимова и не будущее распределение в „Бесах“ и у Губенко, число открытых голосов против нынешнего худ. руководства было бы куда больше. И никому тут ничего не докажешь, все аргументы не принимаются заранее — с момента назначения в главные Губенко нет самостоятельной работы. И что мне делать — архив свой хранить вне дома?! Лет 13 назад передо мной вставала та же проблема. И я хотел дневники свои сестре Тоне отвезти. Кому теперь?
Ей известны все мои тайны, которыми жива моя душа, еще не совсем лишенная мало-мальски поэтического воображения —
Остановил меня вчера гаишник.
— Ваше удостоверение, Валерий Сергеевич... Ах, Валерка ты, Валерка...
— А что я сделал?
— Сейчас я тебе, Валерка, объясню, что ты сделал. Ты, Валерка, не с той полосы выехал. И когда ты, Валерка, перестанешь нарушать, а? С той полосы вправо поворачивать надо. А? Как же так, Валерка, когда же ты правила выучишь!! Что там у вас в театре интересненького идет? «Солдат и Маргаритка» идет? «Мастер и Маргаритка» и «Иван Грозный»... А, «Борис Годунов»! Я двадцать лет вас останавливаю всех, и Любимова останавливал, и вашего хрипатого наркомана, не люблю я его... не любил. Значит, ничего интересного у вас нет, а чего к вам тогда народ прет? От нечего делать?! Ах, Валерка ты, Валерка... Ну спой мне, Валерка, «Мороз, мороз» и езжай, да больше не нарушай, береги себя.
29 ноября 1988 г. Вторник
Сегодня после спектакля пресс-конференция. До чего же я не люблю это занятие!
3 декабря 1988 г. Суббота. Самолет
Марк Захаров. На вечере 23-го я спрашивал, получил ли он мое письмо.
— Нет, точно нет, у меня это как-то зафиксировалось бы.
— Письмо на вашу статью о Тихонове.
Так вот, Захаров открывал театральный фестиваль, говорил со сцены этого прославленного и многострадального театра. В словах могу быть не точен, но смысл следующий. Говорил, какая новая энергетика заложена в «Годунове». Любимова назвал не только великим режиссером, но и выдающимся общественным деятелем. Это было новое в характеристике Любимова. Марк — умный и хитрый. Характеристика художника как общественного деятеля имеет две стороны. Любимов, особенно последнее время, именует себя только художником и от политического театра открещивается. А Марк как бы напоминает: «Да нет, дорогой товарищ, популярность ваша лежит как раз в области возбудителя общественного спокойствия, именно как политического интригана». С другой стороны, Любимову должен весьма импонировать статус человека-борца, «сахаровость» бунтаря против партийного, коммунистического удушья. Все переплелось, как в ленте Мёбиуса.
А самолет летит. На пресс-конференции запустил я в массы мысль: «Почему от Губенко ждут какого-то театрального манифеста, от его первого спектакля? Все выдающиеся режиссеры начинали с неудачи. Ну и что, Тарковский — „Гамлет“, Панфилов — „Гамлет“? Не нужно ставить „Гамлета“. Все ждут: вот поставит спектакль Губенко — вот тут-то мы его и потерзаем. Он художественный руководитель, он вообще может не ставить спектакли. Ульянов ведь не ставит, он сам поставил такое условие, хотя мне говорили, что это труппа так поставила вопрос о худруке. Короче, я дал Губенко разрешение на провал и вообще отпускную от постановки. Это Николай четко оценил, заметил, во всяком случае. Велихова в своем письме говорит о беспрецедентной смелости и справедливости суждений Любимова о положении в стране и обществе периодов культа и застоя. Да разве это не может не взволновать самолюбие остальных театральных деятелей! Ведь он оказывается ОДИН и САМЫЙ-САМЫЙ. Как же, как же, а мы что, получали премии и награды, звания и ордена? Мы что, ничего не делали, не были смелыми? И ответ Смелкова про то же самое. Все смешалось, все перепуталось и с этим ударом по Эфросу. Театр дошел до такой жизни, что билеты на новые спектакли, поставленные уже не Любимовым, продавались в кассах метрополитена в нагрузку к другим, более интересующим зрителя. Да, я это слышал сам и был ранен. Но сам Эфрос на кассу театра смотрел иначе, вот в чем вопрос. И тут правых или виноватых нет. И в моей статье „В границах нежности“ об этом сказано. Но факты — вещь упрямая. Однако с этим ударом по мертвому Эфросу душа моя ни справиться, ни согласиться не может. Или не хочет? А-а-а, самого себя, кажется, изловил.
5 декабря 1988 г. Понедельник
До Швеции хорошо бы к Комдиву попасть и историю с евреями записать бы, да заодно про Сталина выспросить. Какая перестроечная беседа может быть за столом в день его семидесятилетия!! Какие тезисы, какие споры?!
Ивану дали звание. Слава Богу!
12 декабря 1988 г. Понедельник. Стокгольм
Встреча с Ю. П. Любимовым прошла спокойно, деловито. Шеф мало останавливал и был совершенно другой, чем в Мадриде и особенно в Москве. Предвещает ли это хороший спектакль?
13 декабря 1988 г. Утро вторника
Николай что-то задумал. Такое впечатление, что он закусывает удила, с труппой
14 декабря 1988 г. Среда, ах ты, батюшки, мой день!
Писать, писать, все писать. А дело-то вот в чем. Английская опера «Ковент-Гарден» дала Любимову полную отставку. Его версия — как всегда. «Они надоели мне, я устал от них». Неделю назад он получил телекс о том, что его увольняют. 11 декабря вышли газеты на всех языках цивилизованного мира. Для западного деятеля это означало бы полное банкротство, крах профессиональный, безработица. К тому же позорная. Все это сообщила мне переводчица, которая работает с ним уже три года. Вы опять на первой полосе скандала, Ю. П. Контракт у него был на три постановки. Одну он сделал довольно успешно, а за вторую выплатили они ему гонорар, но от услуг его отказались. Он уволен, и формулировки для западного мира скандальные. Надеялся он на поддержку директора, но тот его не поддержал. Мы думали, что шведы, пока он здесь, не будут печатать эту информацию, но это не в правилах западной прессы.
В русскоязычной израильской газете накануне отъезда я прочитал беседу двух журналистов, Семена Чертка и N. Там вообще заронено одно поганое семя не только для Любимова, но для всей 20-летней «таганской» жизни. Разговор начинается с обмена мнениями о «Добром», которого он поставил — перенес на другую сцену, в другую страну, в страну с иной судьбой и другим народом, воспитанным совсем на других, свободных культуре, слове и пр. И, допустим, слова Брехта, обращенные в зал: «Если городом правят несправедливо — город должен восстать!» — в стране фашизма-сталинизма-большевизма звучали как призыв к восстанию, и публика понимала, о чем идет речь, и эмоционально взрывалась. Те же слова, с поколениями габимских <«Габима» — израильский театр, созданный в свое время Е. Б. Вахтанговым.> артистов, звучат просто... Театр подтекста, искусство подтекста, иллюзий — и рядом открытое искусство вечное — Солженицын, Максимов, Владимов, Шостакович, Ростропович. И когда наступила гласность, искусство подтекста потеряло смысл, а вечное осталось... Наше искусство, чем мы гордимся и чем были сильны, называется таким образом временным и не получает пропуск в вечность.
А спектакль вчерашний прошел хорошо. От шефа я услышал то, чего и хотел: говорят, я был в ударе, хотя «Фонтан» я уронил. Играл невнятно для себя, хотя шел упорно к серьезу и в этом, кажется, достиг определенного успеха. Хотя что-то случилось с дыханием, я все никак не мог вздохнуть нормально, желудок поднялся к горлу. «Время мастера ушло вместе с мастером» — фраза, вставленная Крымовой, имеет под собой определенную правоту. Шефу нужен успех, не скандал, а успех. «Евгений Онегин» — это был страшный провал. Русская опера — и натебе.
15 декабря 1988 г. Четверг
Что-то произошло со мной вчера — впервые за 25 лет работы я разозлился на своих партнеров и попер против своей актерской, профессиональной совести нервно болтать текст, выстреливать, выпуливать. В результате говорят, что я спас вчерашний спектакль. На все это мне наплевать, но Демидова, конечно, фрукт. Она кладет партнеров под себя разными методами, демагогией, какой-то актерской болтовней, выходя на свои сольные куски, абсолютно не слушая, не слыша партнера. И вот написал я ей сегодня с утра письмо. Отдам ли? Но, кажется, надо.
«Дорогая Алла Сергеевна!
Происходит весьма странная ситуация, мне уже неудобно и перед коллегами. Одна история с хвостом лисьим чего стоит! Любимов делает замечания Вам (это еще с тех времен) — Вы относите их ко мне. О своих недостатках я знаю больше, чем кто-либо, но... Любимов просит меня помочь Вам: «Заставь ты ее заговорить по-человечески, сдерни ты ее со странных ее интонаций, как это делал мой учитель Щукин со своими партнерами („Клянусь вам Богом и детьми!“ — „Нет, Шуйский, не клянись!“). На это я ему, естественно, говорю, что мне, дай Бог, со своими заботами справиться, зная, как болезненно реагируют артисты на поучения своих коллег. Вы же ко мне постоянно с претензиями: то это не так, то то по-другому. Твердите мне постоянно о ритме, в котором я, как мне кажется, тоже что-то соображаю. Но, как видно, под этим термином мы разное разумеем. Вы понуждаете меня (зачем?) идти супротив моей природы актерской (и человеческой, кстати), которая лежит в стихии игры сегодняшней (а думать надо было вчера), и я начинаю соображать: угодил ли я демидовскому ритму. Я не пребываю в эйфории от своего исполнения, но предпочитаю не говорить об этом. И потом, делать поучения партнерам можно, конечно, но достойнее все же обращать внимание прежде всего на самого себя и „ложиться“, в хорошем смысле, под партнера, а не наоборот. Тогда выигрыш будет обоюдный. Если мы разрушим наши человеческие взаимоотношения, нам будет тошно выходить на сцену, и тогда пиши все пропало. Я люблю Вас, поэтому пишу, а не выясняю отношения на сцене.
И не выливайте ледяную воду на мою потную башку, пожалейте — у меня впереди огромная дистанция.