На поле овсянниковском(Повести. Рассказы)
Шрифт:
— Глупенький, ты опять о том же. Понимаю я все. Отлежаться тебе надо, отдохнуть…
Последние метры перед селом Сашка насилу шел.
В палате уже все спали — кто храпел, кто подстанывал, а кто и вскрикивал во сне, — только обезрученный сидел на койке, уставившись в одну точку.
— Заверни, браток, — поднял он глаза на Сашку.
Научившись за день справляться с цигаркой одной рукой, Сашка свернул, прижег и, присев рядом, прямо в рот сунул тому самокрутку.
— Вот какие дела, парень… Куда я теперь? Прибило бы лучше…
— Да, повезло, — согласился Сашка.
Зина оправила ему постель, взбила подушку и сказала:
— Ложитесь, раненый.
Сашка усмехнулся. Да и верно, зачем кому знать, что у них промеж собой.
— Сейчас, сестрица, покурим с товарищем, — ответил он в тон ей, и Зина тоже улыбнулась.
Так он и просидел с раненым, пока тот не докурил, то давая ему в рот цигарку, то отнимая, словно малому дитю соску.
Подойдя к постели, Сашка подивился еще раз. Когда же он спал раздетый до белья да на простыне, дай бог памяти? И оказалось, что с двадцатого ноября, как сел в эшелон на далекой приморской станции, не видел он настоящей постели.
Долго возился он со шнурками от ботинок — заскорузли и пригорели намертво, хоть режь их, — но все же осилил. Но гимнастерку снять позвал Зину. Не лезла забинтованная рука в рукав, хоть и разрезанный, пришлось еще подрезать, а гимнастерка-то хорошая, суконная, теперь одно — выбросить, а жаль. Когда Зина принялась за брюки, Сашка застеснялся, но она ловко стянула их, не дав ему и опомниться, и остался он в бежевом трикотажном белье — неудобно, будто голый, — и нырнул скорей под одеяло.
Зина дала ему выпить чего-то горького, сказав:
— Я тут буду, только выходить придется, у меня в трех избах раненые. Спи, родненький, — добавила совсем тихо. — Спи…
Сашка растянулся на койке блаженно — ну вот, посплю сегодня по-людски.
Гармоника, тихо наигрывавшая целый день, перебирая разные мотивы, сейчас заливалась вовсю — и «Катюшу», и «Синенький платочек», и какие-то вальсы.
— Празднуют штабные-то, — хрипловато и недобро сказал безрукий.
— Шут с ними, пусть веселятся, — равнодушно ответил Сашка.
Это утром, когда Зина сказала об этом, вспыхнуло в нем злое, а теперь разошлось.
— Веселиться-то вроде не с чего… — хмуро продолжил тот, покусывая губы.
— Праздник все же… Ты, брат, не завидуй. Этот пирог на всех. Сегодня они тут, в тылу, а завтра там могут оказаться.
— Тебе-то что, поднесла сестрица выпить. Знакомая, что ли?
— Знакомая. Дадут завтра всем, обещал же комиссар.
— Они дадут… Много тебе на передке водочки доставалось? То-то и оно, — добавил он, не дожидаясь Сашкиного ответа.
Думал Сашка, что уснет сразу, но не получилось. И на постели как-то непривычно, и подушка вроде ни к чему, да и рука ныла.
За день не пришлось Сашке о доме подумать, о матери. Занято все было Зиной, а сейчас подумалось — непременно завтра письмо отписать, что раненый он, что в госпитале, чтоб не беспокоилась мать. С передовой он только два письма отправил, да и неизвестно, дошли ли. Если бы не война, осенью сорок первого отслужил бы он кадровую и был бы дома, а дом Сашкин не так уж далеко отсюдова — верст триста. Ерунда расстояние, если с Дальним Востоком сравнить, где служил Сашка срочную.
Но он и не задумывался о том, что может он, пока раненый и вне строя, до дома своего добраться и повидаться с матерью. Слишком дорога для него сейчас Зина, и покинуть ее и в голову не приходило.
Слышится ему, как возится она сейчас в своем закуточке, и сладко ему от ее близости и покойно. Уже засыпая, услышал он Зинины шаги, ощутил на своем лбу ее прохладную ладонь — вот и избыл этот первый тыловой день, оказавшийся для него совсем не легким, а каким-то заботным и сумятным, — и великий покой сошел на Сашку, покой, которого не знал долгие и тяжкие месяцы фронта.
Ничего ему не снилось — ни плохого, ни хорошего, — и потому не понимал он, почему проснулся с тоской, точно такой же, как в тот день на передовой, когда нагрянула на них немецкая разведка.
Еще глаза не открыл, как придавила голову безысходная мысль — не пережить ему эту войну… Потому как в пехоте он и судьба его ясная: передок, ранение, госпиталь, маршевая рота и опять передок. Это если будет везти. А сколько может везти? Ну, раз, как сейчас, ну, два… Но не вечно же? А война впереди долгая. И не избечь ему, что в каком-то из боев прибьет его насмерть.
— Зина… — позвал он тихо.
Но подошла к нему не она, а незнакомая медсестра.
— Что вам, раненый?
— А Зина где?
— Вышла Зина. Что, рана болит?
— Да нет.
— Тогда спите, раненый, — она отошла, а Сашка полез за махоркой.
Поначалу он не забеспокоился — говорила же Зина, что выходить будет, не одна у нее палата, надо и за другими ранеными приглядеть, — но сон ушел и, как ни старался уснуть, ничего не выходило.
Мысли смутные он прогнал. Научился он там не давать воли ни тоске, ни надежде. И сейчас вроде бы ни о чем плохом не думал, только хотелось отчаянно, чтоб пришла Зина, прикоснулась опять ко лбу, погладила по-матерински… И может быть, тогда опять обрел бы Сашка покой и безмятежность, но она не шла, и драл Сашка горло дымом «моршанской».
В штабе все еще гуляли. Вперемежку с гармонью играл патефон что-то далекое и знакомое, слышанное когда-то на танцплощадке в клубе… Давно это было. И тихие вечера в дальневосточном полку, и приятные разговоры с ребятами о скором увольнении, и задумки о будущей жизни на гражданке…
Сколько прошло времени, час ли, два, Сашка не заметил, только не выдержал более и встал. Натянув брюки и кое-как приладив ботинки, вышел. В Зинином закутке сидела та, незнакомая сестра и, привалившись к столу, дремала.