На поле славы
Шрифт:
XI
На богомолье съехалась вся шляхта из ближайших и даже из дальних околиц. Были Кохановские, Подгаевские, Сильницкие, Потворовские, Сульгостовские, Циприанович с сыном, Букоемские и многие другие. Но наибольшее любопытство возбудил приезд сандомирского воеводы Чарторыжского, который остановился в Притыке проездом в Варшаву, на сейм, и, в ожидании богослужения, уже несколько дней отдыхал здесь. Все радовались его присутствию, ибо он придавал блеск торжеству, а кроме того, от него можно было немало разузнать о политике. Сам он разговаривал очень охотно. Рассказывал об обидах, какие причинила Порта Речи Посполитой при разграничении Подолии, о чамбулах, которые вопреки трактату опустошали русские земли, и предсказывал неизбежную войну. Он утверждал, что союз
Шляхта жадно прислушивалась к этим рассказам: старики, знавшие, как велика сила неверных, с печатью заботы на лицах, молодые с огнем в очах и нахмуренными бровями. Но преобладали бодрость и вдохновение, ибо свежа еще была память о Хотине, под которым тот же самый милостиво царствующий ныне король, а тогда еще гетман, во главе незначительных польских сил атаковал гораздо большие турецкие силы и разбил их саблями и растоптал копытами. Все радовались при мысли, что турки, с неудержимой отвагой нападавшие на войска всяких других народов, трепетали, однако, когда в чистом поле им приходилось стать лицом к лицу с страшной кавалерией Лехистана.
Еще большую бодрость и вдохновение вызвала проповедь ксендза Войновского. Пан Понговский слегка опасался, что в этой проповеди будет порицание грехов и какие-нибудь намеки, которые он мог бы отнести к себе и к своему поступку с Яцеком Тачевским, но ничего подобного не случилось. Вся душа и сердце ксендза были поглощены войной и миссией Речи Посполитой.
— Тебя, — говорил он, — Христос выбрал между всеми народами, тебя поставил на страже других, тебе повелел лечь костьми под своим крестом и кровью, этим фундаментом жизни, защищать веру до последней ее капли, до последнего воздыхания. Перед тобой лежит поле славы, и если даже кровью истекает тело твое, если торчат в нем стрелы и дротики, встань, Божий лев, тряхни гривой и зарычи так, чтобы от этого рычания страх заморозил мозг в костях неверных и все полумесяцы и бунчуки пали перед ним, как падает лес под напором ветра!
Так говорил он своим рыцарским слушателям, а так как и сам он был старым солдатом, который всю жизнь сражался и видел перед собой поле брани, то, когда он заговорил о войне, присутствующим казалось, что они смотрят на картины в королевском замке в Варшаве, на которых, как живые, были изображены битвы и победы польские.
— Вот уже двинулись полки, рыцари наклонили копья к конскому уху, вот они наклонились на седлах… Крик ужаса среди неверных и радость на Небе! Но Мать Пресвятая подбегает к окошку и кричит: «Смотри, Сыночек, как поляки сражаются!» Господь Иисус Христос благословляет их святым крестом. «Господи! — восклицает он. — Вот это шляхта! Вот это воины! И награда для них уже готова!» А святой Михаил Архангел даже себя по бедрам ударяет: «Бей их, нехристей!» Так они там радуются, а поляки косят и косят, валят людей, лошадей, целые полки, шагают по телам янычаров, по взятым оружиям, по испорченным полумесяцам, — идут к славе, к заслуге, к исполненному предназначению, к спасению и бессмертию!..
Когда он, наконец, закончил словами: «И вас призывает уже Христос и вам пора уже на поле славы!» — в костеле поднялся страшный шум и бряцание саблями, а во время богослужения, когда при чтении Евангелия все клинки заскрипели в ножнах и сталь засверкала в лучах солнца, чувствительным женщинам показалось, что война уже началась, и они разрыдались, поручая своих отцов, мужей и братьев опеке Пресвятой Девы.
Тогда, пошептавшись между собой, братья Букоемские порешили ехать сейчас же после богомолья и дали обет до Светлого Христова Воскресения не брать в рот ни воды, ни молока, ни даже пива и довольствоваться только теми напитками, которые поддерживают жар в крови, а вместе с ним и отвагу.
Всеобщее воодушевление было так велико, что против него не устоял даже суровый и холодный пан Понговский. В голове его мелькнула мысль, что хотя у него и нет левой руки, но ведь он мог бы держать поводья зубами, а правой еще раз в жизни отомстить за все обиды, причиненные ему проклятым племенем, а кстати и обновить свои прежние заслуги перед Речью Посполитой.
Однако решения он окончательного не принял, оставляя этот вопрос для дальнейшего обсуждения.
Между тем богослужение проходило с пышной торжественностью. На кладбище стреляли из пушек, которые брали в высокоторжественные праздники у Кохановских. На колокольне гремели раскачавшиеся колокола; ручной медведь с такой силой надувал органные мехи, что оловянные трубы едва не вылетали из своих мест; костел наполнился дымом кадил и дрожал от человеческих голосов. Позднюю обедню служил прелат Творковский из Радома, ученый, преисполненный сентенций, цитат, пословиц и поговорок, и в то же время веселый, прекрасно знающий свет, вследствие чего к нему со всех сторон постоянно съезжались за советом.
Так сделал и пан Понговский, бывший, кстати, его другом. Накануне богослужения он был у него на исповеди, но когда он начал признаваться ему в своих намерениях, целью которых была панна Сенинская, ксендз отложил этот вопрос до другого раза, говоря, что ему едва хватит времени, чтобы выслушать грехи людские. Он посоветовал ему на обратном пути с богомолья отправить женщин в Белчончку, а самому остановиться у него в Радоме, где он сможет свободно выслушать его.
Пан Понговский так и сделал, и на другой день оба сидели перед баклагой венгерского вина и тарелкой поджаренного миндаля, который ксендз охотно употреблял к вину.
— Я слушаю, — проговорил он, — говорите, ваша милость!
Пан Гедеон отпил вина и с некоторым недружелюбием взглянул своими железными глазами на прелата, точно упрекая его за то, что соответствующим вступлением он не облегчает ему разговора.
— Гм! Неловко мне как-то, и вижу, что мне будет труднее, чем я думал.
— Так я помогу вашей милости. Не хотите ли вы говорить об одном из святых?
— О святом?
— Да. О таком, у которого две головы и четыре ноги.
— Что же это за святой? — с изумлением спросил пан Гедеон.
— Это загадка. Угадайте, ваша милость!
— Преподобный отец мой, у кого серьезные вещи в голове, у того нет времени для загадок.
— Ба, а вы подумайте, ваша милость!..
— Святой, у которого две головы и четыре ноги?!
— Ну да!
— Ей-богу, не знаю.
— Ну, святой брачный союз. Разве это не так?
— Как Бог свят, правда! Да, да, именно об этом я и хочу говорить…
— Дело идет об Ануле Сенинской?
— Именно о ней. Видите ли, преподобный отец, хотя она мне и не родственница, а если и родственница, то такая дальняя, что этого уж никто не установит, но я привязался к ней, ибо сам воспитал ее и обязан благодарностью ее роду. Ведь все, что Понговские имели на Руси, так же как и Жулкевские и Даниловичи и Собеские, они имели от Сенинских или после Сенинских… Я хотел бы оставить сироте все, что имею, но, откровенно говоря, настоящие богатства Понговских исчезли при татарских набегах, а у меня осталось только состояние жены… Оно мое, ибо я получил его по завещанию, но у жены много родственников. Во-первых, пан Грот, староста райгородский… Ну… его я еще не боюсь, ибо он человек добрый и весьма состоятельный… Наконец он сам подал мне эту мысль, хотя она уж не раз приходила и раньше мне в голову, ибо желание дремало на дне сердца… а он только разбудил его… Но, кроме пана Грота, есть Сульговстовские, Кржепецкие, есть Забежовские… Эти уж и теперь неприязненно посматривают на девушку, а что же будет после моей смерти? Я сделаю завещание, перепишу на нее, а они пойдут по судам, начнутся процессы, волокита по инстанциям… Как же она, бедная, справится со всем этим? А ведь я не могу ее так оставить… Есть во мне привязанность, есть жалость, есть благодарность, — сильные это звенья, которые заставляют спросить мою совесть: не должен ли я обеспечить ее хотя бы и таким образом?..