На поле славы
Шрифт:
— Пусть один говорит! Говори ты, только толком! Тут ксендз указал на Яна.
— Один наш знакомый, — начал Ян, — служащий в полку сандомирского епископа, случайно рассказал нам дня три тому назад, что видел в винной торговле в Казимире какое-то диво: «Шляхтич, говорит, точно чурбан, с огромной головой, так вросшей в туловище, что плечи доходят у него до ушей; на коротких, говорит, кривых ногах, а пьет, как дракон. Более отвратительной обезьяны, говорит, я не видал в своей жизни». А мы, ведь Господь нас от рождения наградил сообразительностью, сейчас же переглянулись: «Не Кржепецкий ли это?» Я и говорю знакомому: «Вы сведете нас в этот винный склад?» — «Сведу». И свел. Было уже совсем темно, однако мы смотрим: что-то чернеется в
— Шельма! — прервал его ксендз. — А сам-то он лучше хотел поступить с нами на дороге!
— Лука так и ответил ему: «Ах ты, собачий сын, а кто целую ватагу разбойников напустил на нас? Палачу бы, говорит, надо отдать тебя, но так будет скорее!..» С этими словами он начал наступать на него, и сабли их скрестились. После трех или четырех скрещиваний Лука как заедет ему за ухо. Смотрим, а ухо валяется на земле. Матвей сейчас же подхватил его и кричит: «Не отрезай другого, оставь нам! Это, говорит, будет для Яцека, а второе для панны Сенинской!» Но Мартьян опустил саблю, потому что у него сильно хлынула кровь, и упал в обморок. Мы окатили ему голову водой, а в рот налили водки, в надежде, что он очнется и будет продолжать драться, но не тут-то было. Правда, он очнулся и говорит: «Если вы сами учинили расправу, то другой вам искать не следует» — и снова потерял сознание. Мы и ушли ни с чем, жалея о другом ухе. Лука говорит, что он мог бы его убить, но не сделал этого умышленно, чтобы и нам, а потом и Яцеку что-нибудь досталось… И не знаю, кто мог бы поступить политичнее, ибо никому не грешно убить такую гадину, но, видно, политика теперь не в почете, если из-за нее мы должны еще страдать.
— Правда! Он правильно говорит! — восклицали остальные братья.
— Ну, — проговорил ксендз, — если так, то дело другое, но все-таки это невкусное блюдо.
Братья начали изумленно переглядываться.
— Как невкусное? — спросил Марк. — Ведь мы не для еды принесли это ухо Яцеку!
— От души благодарю вас за ваше расположение, — отвечал Тачевский, — но я предполагаю, что вы принесли его не для сохранения.
— Правда, оно уже слегка позеленело. Разве закоптить его в дыму?
— Пусть работник сейчас же закопает его в землю, — сурово вмешался ксендз. — Ведь это во всяком случае христианское ухо.
— Мы кое-что получше видали в Киевщине! — проворчал Матвей.
— Кржепецкий, наверное, приехал сюда, чтобы устроить новое покушение на Анулю, — проговорил Яцек.
— Ведь он не похитит ее из дворца ее величества королевы, — отвечал благоразумный пан Серафим. — Да я и не думаю, чтобы он за этим приехал сюда. Нападение не удалось ему, и вот он хочет только убедиться, знаем ли мы, что он был его инициатором, и донесли мы на него или нет. Старый Кржепецкий, может быть, и не знал о сыновней проделке, а может быть, и знал. Но если так, то они оба, должно быть, сильно беспокоятся теперь, и не удивительно, что Мартьян приехал сюда на разведку.
Станислав Циприанович засмеялся.
— Ну, — проговорил он, — не везет ему с Букоемскими, так не везет!
— Бог с ним! — воскликнул Тачевский. — Сегодня я готов ему все простить!
Зная злопамятность молодого рыцаря, Букоемские и Станислав Циприанович удивленно взглянули на него, а он, как будто в ответ на их взгляды, добавил:
— Сегодня Ануля будет моей, а завтра я буду христианским рыцарем и защитником веры, сердце которого должно быть свободно от всякой ненависти и всяких личных интересов.
— И за это Господь благословит тебя! — воскликнул ксендз.
XXVIII
Наконец
Товарищи Тачевского собрались как один человек и сделали это как из доброжелательства и дружбы к нему, так и ради удовольствия участвовать в процессии, в которой присутствовал сам король, и принадлежать как бы к его частной компании. Приехало также и много сановников, которые даже никогда не слыхали о Яцеке Тачевском, так как было известно, что королева протежирует молодой паре, а при дворе много зависело от ее расположения и милости.
Однако многим казалось не менее удивительным, чем мещанам, что король, на плечах которого покоилась в данный момент судьба почти всего света и к которому ежедневно приезжали на взмыленных лошадях заграничные курьеры, находит время, чтобы присутствовать на свадьбе простого дружинника. Одни объясняли это себе добротой короля и желанием расположить к себе войско, другие строили предположения, что между королем и Тачевским существуют какие-то близкие, родственные отношения, о которых нельзя говорить; наконец, третьи смеялись над этими предположениями, совершенно справедливо замечая, что в таком случае королева, столь мало снисходительная, что король часто должен был оправдываться перед нею даже и за грехи молодости, не занялась бы с таким усердием судьбою влюбленных.
Люди уже несколько забыли о Сенинских, и потому, желая предупредить всякие сплетни и злословия, король нарочно напомнил всем, что Собеские были многим обязаны этому роду. Тогда все заинтересовались панной Сенинской и, как это обыкновенно бывает при дворе, начали жалеть ее, растроганно говорить о ее приключениях и восхвалять ее красоту и добродетель. Слухи о ее красоте широко распространились среди городского населения, и когда все, наконец, увидели ее, то никто не разочаровался в ней.
Она приехала в костел вместе с королевой, и потому в первый момент все глаза устремились на последнюю, красота которой сияла еще во всем блеске заходящего солнца. Однако когда взоры перешли на невесту, со всех сторон — из уст сановников, воинов, шляхтичей и мещан — послышались громкие и тихие замечания:
— Прелестна! Прелестна! Счастлив тот, кто хоть раз видел ее.
И это была правда.
В те времена не всегда девушку одевали к венцу в белое, но ее королевские фрейлины одели именно в белое, потому что это было ее лучшее платье и так пожелала она сама. В белом платье, с зеленым венком на золотых волосах, со смущенным и несколько побледневшим лицом и опущенными глазами, тихая и стройная, она напоминала белоснежного лебедя или белую лилию.
Ее вид поразил даже самого Тачевского, которому она показалась совсем иной.
«Господи, — подумал он. — Как я могу подойти к ней? Ведь это настоящая королева или ангел, с которым грешно разговаривать иначе, как на коленях».
И душой его овладело смущение. Но, когда, наконец, он стал с нею на колени перед алтарем, когда услышал взволнованный голос ксендза Войновского: «Я знал вас обоих еще детьми», когда эпитрахиль связала их руки и тихий голос проговорил: «Я называю тебя супругом моим», а вслед затем раздалась песнь: «Veni Creator», только тогда Яцек понял, что его грудь может разорваться от счастья, тем более что он был без панциря. Он давно любил ее, любил с самого детства и знал, что любит, но только теперь понял, как безгранична и безмерна его любовь. И снова ему пришло в голову: