На поле славы
Шрифт:
— А рана? Не будет ли она вас сильнее беспокоить?
Яцек перевел глаза на ее розовое личико и заговорил тихим, печальным голосом:
— Я отвечу вам так, как (давно, давно это было!!) ответил один рыцарь, когда король Локетек увидел его на поле битвы раненного мечом крестоносцев и спросил, сильно ли он страдает. Показав на свои раны, рыцарь ответил: «Это меньше болит».
Панна Сенинская опустила глаза.
— А что болит сильнее? — прошептала она.
— Сильнее болит тоскующее сердце, и разлука, и память о причиненных обидах.
Воцарилось непродолжительное
— Правда, — говорила девушка, — я обидела вас тогда, когда приняла вас после того поединка с гневом и не по-человечески… Но это было только один раз, и сам Бог знает, как я потом жалела об этом. Да, я сознаюсь, это была моя вина, и от всей души прошу у вас прощения.
А Яцек приложил здоровую руку ко лбу.
— Не это ранило мое сердце, не это причинило ему жестокую боль.
— Я знаю. Это было письмо пана Понговского… Как? И вы могли подозревать меня, что я знала о нем или участвовала в его составлении?
И девушка начала прерывающимся голосом рассказывать, как все было; как она умоляла пана Понговского сделать шаг к примирению; как он обещал ей написать отеческое и сердечное письмо к нему, и написал совершенно противоположное, о котором она узнала после от ксендза Войновского и которое показало, что пан Понговский, имея другие намерения, хотел раз и навсегда разлучить их.
Так как ее слова были в некотором роде признанием и в то же время воскрешали неприятные и горькие воспоминания, стыдливый румянец то и дело заливал ее щеки, а глаза заволакивались слезами.
— А разве ксендз Войновский, — спросила она, наконец, — не писал вам, что я ни о чем не знала и не могла понять, почему я получила такое возмездие за свою искренность?
— Ксендз Войновский, — отвечал Яцек, — сообщил мне только, что вы выходите замуж за пана Понговского.
— И не сообщил о том, что я согласилась на это с горя, благодаря своему сиротству и одиночеству и из благодарности к пану Понговскому?.. Ведь в то время я еще не знала, как он поступил с вами, и знала только, что мной пренебрегли и меня забыли…
Услышав это, Яцек закрыл глаза и ответил с глубокой печалью в голосе:
— Что вас забыли?.. Пусть так!.. Я был в Варшаве, был в королевском дворце, разъезжал с полком по всей стране, но, чтобы я ни делал, где бы ни был, вы ни на минуту не выходили из моего сердца и памяти… Вы шли за мной, как тень идет за человеком… И не раз в отчаянии, в муках я призывал вас в бессонные ночи: «Сжалься! Утоли боль! Дай забыть о себе!» Но вы никогда не оставляли меня: ни днем, ни ночью, ни в поле, ни дома… Наконец я понял, что тогда лишь смогу вырвать вас из своего сердца, когда вырву самое сердце из груди…
Тут он замолчал, так как волнение сжало ему горло, но через минуту продолжал:
— …Потом я часто просил Бога в молитвах: «Господи, дай мне погибнуть в бою, ибо ты сам видишь, что я не могу ни пойти к ней, ни жить без нее!..» И не ожидал я, что увижу вас когда-нибудь в своей жизни… Единственная моя!.. любимая!..
С этими словами
— Ты, точно кровь, которая дает жизнь! — шептал он, — точно солнце на небе!.. Бог милосерд ко мне, что позволил мне еще раз увидеть тебя!.. Милая!.. любимая!..
А ей казалось, что Яцек поет какую-то дивную песню… Глаза ее налились волнами слез, а сердце — волнами счастья. Снова между ними воцарилось молчание, только девушка долго плакала сладостными слезами, какими никогда еще не плакала в жизни.
— Яцек, — произнесла она, наконец, — зачем же мы так долго страдали?
— Зато теперь Господь вознаградил нас…
И в третий раз воцарилась между ними тишина, только телега скрипела, медленно подвигаясь по песку большой дороги. Миновав бор, они выехали в залитое солнцем поле, шумящее колосьями и усеянное красным маком и синими васильками. Кругом царила глубокая тишина. Над сжатыми кое-где полосками неподвижно реяли в воздухе распевающие жаворонки, вдали, по краям полей, сверкали серпы, с далеких зеленых лугов доносились крики и песни пастухов. А им казалось, что для них только шумит эта нива, для них мелькают маки и васильки, для них заливаются жаворонки и поют пастухи, и что весь этот солнечный покой и все эти голоса вторят только их счастью и упоенью.
Ксендз Войновский вывел их из забытья. Приблизившись неожиданно к возу, он спросил:
— Ну, как ты себя чувствуешь, Яцек!
Яцек вздрогнул и, взглянув на него сияющими глазами, точно пробудился от сна:
— Что, благодетель?
— Как ты себя чувствуешь?
— Э! И в раю не будет лучше!
Ксендз внимательно посмотрел сначала на него, а затем на девушку.
— Да… — проговорил он.
И поскакал обратно к остальной компании.
А ими снова овладела радостная действительность. Устремив друг на друга глаза, они не замечали ничего, что происходило вокруг них.
— Ты… ненаглядная!.. — проговорил Яцек.
Опустив глаза, девушка улыбнулась уголками губ, так что на ее розовых щечках появились ямочки.
— Разве панна Збержховская не лучше меня? — тихо спросила она. Яцек изумленно взглянул на нее:
— Какая панна Збержховская?..
А она ничего не ответила и засмеялась звучным, как серебряный колокольчик, голосом.
Между тем, когда ксендз вернулся к компании, искренне любившие Яцека товарищи начали расспрашивать о нем:
— Ну, что там? Как поживает наш раненый?
— Его уже нет на свете, — ответил ксендз.
— Ради Бога! Что случилось? Как это, его нет?
— Он говорит, что он уже в раю! Mulier!..
Братья Букоемские, не привыкшие быстро соображать, продолжали с ужасом смотреть на ксендза и, сняв шапки, уже собирались затянуть «вечную память», как вдруг громкий взрыв смеха нарушил их набожные мысли и намерения. Но в этом всеобщем смехе звучало искреннее расположение и искреннее сочувствие Яцеку. Многие уже знали от Станислава Циприановича, какой «чувствительный был это кавалер», и все догадывались, как жестоко должен был он страдать, а потому слова ксендза несказанно обрадовали всех. В тот же момент раздались голоса: