На поющей планете. (сборник)
Шрифт:
— Ну, еще неизвестно, во что они на нас смотрят. Небось, потешаются над нами, — отозвался кто-то из коллег-испытателей, а я подытожил:
— Все-таки интереснее проверить и это попутно с испытанием нашей аппаратуры. Иначе дело довольно кислое.
А дело началось, в общем, весело, то есть, в привычном для космонавта-испытателя стиле. Конечно, сначала — скорое и не особенно веселое прощание с близкими. Но и они как будто уже попривыкли, потому что, так или иначе, до сих пор ты каждый раз возвращался, они ведь никогда не знают, какой именно космолет испытывается на этот раз. К счастью, меня эта неприятная процедура не касалась: людей, с которыми надо специально прощаться, у меня почти нет. Потом — детальное изучение трансляторной аппаратуры, обычные и вновь придуманные тренировки, медитация по образцу древних сектантов, которые таким образом якобы сливались с вечностью, что очень хорошо помогает полной душевной концентрации, и не менее древние
Первым полетел Тюнин, потому что первым дал согласие. На шесть месяцев вперед. Как говорится, исчез в небытии на крыльях удара по времени в миллиарды вольт. Через шесть месяцев он объявился в центре полигона, ошеломленный, глуповато ухмыляющийся, но воскресший чудеснейшим образом.
Переброска осуществлялась вертикально во времени, но так как оно все же неотделимо от пространства, то получалось известное перемещение в пространстве. Для такого краткого полета полигон был достаточно велик: пятьдесят квадратных километров пустыни. Однако где приземлится хрононавт, улетевший на сто лет вперед, этого никто не знал, хотя, как и полагалось по правилам, была разработана добрая сотня сценариев. Именно теперь предстояло выяснить, так ли неумолим принцип неопределенности или при этом типе движения все же существует известная коррелятивная связь между временем и пространством. А проверить это можно было только, выстреливая людей в будущее.
Я полетел вторым, тоже на шесть месяцев. С недельными интервалами после меня вылетали Крейтон, Мегов, Мельконян, Финци. Целый год мы провожали и встречали друг друга без осечки в разных концах полигона, но наши впечатления совпадали почти полностью. Мы действительно будто падали с нераскрывшимся парашютом; чувствовали ускорение, но не свистел сгустившийся навстречу воздух в темном туннеле, стены которого далеко и бледно светились смутно различимыми цветами радуги. Видимо, это было нечто вроде эффекта Допплера на временно-пространственном фоне Вселенной. Я назвал бы это падение всасыванием — туннель как будто всасывал нас с силой, мощность которой невозможно было определить, чтобы легко выплюнуть из другого конца в определенное время. Падаешь шесть секунд, и ни мозг, ни чувства не прекращают нормальной работы в эти секунды, которые уносят тебя на шесть месяцев вперед. В последнюю миллионную частицу шестой секунды парадоксальное движение, по-видимому, превращалось в движение обыкновенное, но удар был таким коротким, что затухал в металлической поверхности скафандра. Он ощущался как электрический удар ничтожного напряжения. Сумасшедшие ощущения налетали потом, сами подумайте: ты считаешь в уме с двадцати одного до двадцати семи, а посмотрев на циферблат часов с обозначением дат и месяцев, видишь, что прошло шесть месяцев.
После того, как вся группа хрононавтов слетала в будущее, мы начали изводить ученых бурным нетерпением, и они решили не обращать внимания на некоторые немаловажные соображения. Несмотря на круглосуточные исследования, они еще не знали как следует, что происходит в наших организмах во время полета. Шестимесячные и восьмимесячные пробные полеты не оставляли заметных следов в организмах людей вроде нас, привыкших ко всяким испытаниям. Просто необходимо проверить, настаивал Тюнин, все так же напирая на свою немножко показную готовность к самопожертвованию. Просто проверить! И упрямо развивал элементарнейшую гипотезу безопасности полета: человечество давно умиротворилось и поумнело, и не может быть, чтобы оно в следующие сто лет каким-нибудь неблагоразумным образом покончило с собой. Прогнозы о положении нашей планеты в солнечной системе тоже не предвещают катаклизмов, способ приземления безопасный... Так что, твердил Тюнин, пусть даже наши внуки отказались от этого способа передвижения и вернуть меня некому, если случайно не угожу в жерло какого-нибудь вулкана, то через сто лет спокойно доживу до старости, не отягощая вашей совести.
И он полетел. С музыкой, криками «ура» и полным карманом посланий к нашим правнукам. Теоретики вычислили: если сто двадцать минут полета на сто лет вперед равняются стольким же минутам субъективного времени, Тюнин приземлится в будущем моложе тех, кому придется его отправлять обратно. А если его не смогут вернуть, то его сыновья-близнецы, которые только-только начинали ходить, через сто лет глубокими старцами будут участвовать в его встрече и дивиться тому, что отцу всего тридцать шесть. На всякий случай точно на сто двадцатой минуте после колоссального взрыва, потрясшего полигон, мы инсценировали его встречу. Вышли на полигон опять-таки с криками с «ура» и с музыкой, но в коротких штанишках и с плакатами вроде «Добро пожаловать, прадедка!» «Как насчет простаты?» и прочее в том же духе. Не скажу, чтобы было особенно весело, хотя мы орали до хрипоты. Перед лицом неизвестности — а уж большей неизвестности и вообразить нельзя! — праздника как-то не получается.
И начали ждать, а ожидание — дело и вовсе невеселое. По крайней мере, ждали недолго. Одиннадцать дней. Его нашел швейцар за главным зданием управления. Мы узнали его по вымазанному землей скафандру хрононавта, в котором находилось тело полумертвого старика. В больнице ему с трудом продлили жизнь на несколько часов. Из них он был в сознании всего минуты. Говорил несвязно, а может, так нам тогда показалось. Рассказывал о каких-то лесах и полянах, о львах и обезьянах, которые с любопытством глядели на него, а потом вдруг кто-то подмял его под себя и больше он ничего не помнил, кроме того, что опять бесконечно долго летел в уже знакомом радужном туннеле. Посланий к правнукам в кармане его надувного скафандра не оказалось.
В ответ на настоятельные вопросы — давал ли он их кому-нибудь, лазил ли кто-нибудь к нему в карман — он только покачивал головой на дряхлой шее. Его голова покачивалась в тяжком старческом недоумении до тех пор, пока он не умер.
Можно было не верить его бреду насчет львов и обезьян, потому что встроенная в скафандр миниатюрная кинокамера ничего не запечатлела. Но ведь он прилетел. Наши трансляторы не могли его доставить обратно, значит, кто-то его вернул? Если в силу непредвиденных обстоятельств его полет прошел по какому-то столетнему, слегка деформированному пространственно-временному кругу от транслятора до главного здания управления, его старение можно было хоть как-то понять. Выглядел он, как стотридцатилетний старик на смертном одре. Однако Тюнин твердил, что полет был прерван, что он шел по лесу, через поляны, что видел солнце и животных, открывал шлем и дышал натуральным воздухом. В животных и лес мы не верили, но в минуты доказанно ясного сознания он уверял, что разграничивает оба полета и даже помнит, что он думал и ощущал при возвращении. Этого он, к сожалению, не успел сказать. Ни искусственное сердце, ни искусственное питание мозга не смогли предотвратить быстрого распада столь внезапно одряхлевшего организма.
Единичный опыт ничего не доказывает — это знают и ученые. Нас, профессиональных испытателей, участь Тюнина хотя и потрясла, но не испугала. По крайней мере нас ждала смерть в собственном времени, среди друзей. За Тюниным по списку шел я. Так было заведено с самого начала, но вместо меня выбрали Крейтона, как самого молодого в группе. Надеялись, что если он вернется таким, как Тюнин, то поживет годик-другой или хотя бы месяц, а значит, и расскажет побольше. Еще полгода ковырялись в трансляторах, перенастраивали их, чтобы не получилось гипотетического круга в пространстве, а в это время усиленно омолаживали Крейтона всякими процедурами. Естественно, омолаживали и нас вместе с ним. Медицина довольно далеко ушла вперед в этом отношении, и мы в самом деле начали походить на двадцатилетних мальчиков, но эти «мальчики» уже не размахивали плакатами, провожая товарища в очередной полет.
Крейтон не вернулся. Ни на одиннадцатый день, ни на одиннадцатый месяц. Его не обнаружили ни на полигоне, ни на всем земном шаре, который был извещен, что при встрече со странным, никому не известным стариком, который может рассказывать воспоминания о львах, обезьянах, допплеровом туннеле и будущей жизни, следует сообщать туда-то. После этого человечество узрело множество странных стариков, жаждущих славы. У всех у них были припасены чудесные, совершенно свежие воспоминания о будущей жизни, некоторые даже рассказывали, как сражались со львами в допплеровых туннелях, но ни один из них не оказался Крейтоном. Может быть, эти самые любознательные львы будущего все-таки сожрали его?
Здесь наш отряд дрогнул. Мы перестали спорить о том, чья теперь очередь и у кого клетки моложе. Некоторые выразили пожелание устраниться от эксперимента, пока новое положение не будет изъяснено теоретически. Я вызвался добровольцем.
Не хочу приписывать себе безмерную храбрость. Просто судьба потомственного космонавта и необщительный характер давно превратили меня в неприкаянного бобыля. Родители мои погибли молодыми. Любимая жена сбежала от меня на один из спутников Марса, не успев родить мне ребенка. Из близких родственников у меня остались только дед и бабка, которым я звонил раз в год откуда придется — чтобы знали, что их внук жив и еще шляется по свету. После гибели блистательного Тюнина, которым я восхищался еще в школе астропилотов, после того, как не вернулся очаровательно легкомысленный Крейтон, которого я ввел в нашу профессию и полюбил, как сына, одиночество мое стало вдвойне невыносимее. Вот почему мне ничего не стоило пожертвовать собой, чтобы дать ученым возможность провести еще один эксперимент до того, как они погрузятся в повторное теоретическое исследование своего эпохального открытия. Поскольку из двух хрононавтов один вернулся, а другой — нет, третий мог что-либо засвидетельствовать хотя бы статистически.