На пути в Халеб
Шрифт:
— А что делает сейчас капитан Колумб?
— Я вижу Христофора Колумба сидящим в шалаше из ветвей сандалового дерева, на берегу журчащего ручья, в окружении милых юных прелестниц: волосы их длинны, и на голове у каждой — венок из полевых цветов и зеленых листьев. А рядом юноши собирают сладкие корнеплоды, да так, что им не приходится при этом потрошить чрево матери-земли.
— Любовь к этому капитану переполняет мое сердце.
— Все мы чувствуем так же, — сказал Самаэль. — Если хочешь, я отведу тебя к нему.
— Отведешь?
— Говоря «отведу», я не имел в виду пешком. Я могу отвезти тебя, как на послушном всаднику муле, который взбирается по горной тропе, не сворачивая ни вправо, ни влево.
— А
— Она станет женой будущего правителя Афин.
— Царицей греков? Как та, что навлекла бедствие на свой народ в прошлом?
— Бедствие на свой народ? Глупости, дон Йосеф, — усмехнулся Самаэль, — предлог для путешествий, приключений и кочевой жизни. Греческие старейшины все простили ей, увидев, как она расхаживает по крепостным стенам Трои.
— Таков сговор старости и таковы ее услады, — заметил дела Рейна. — Это все от сухости и скуки.
— Старость смягчает сердца. — Самаэль ухмыльнулся.
— Может быть, она вовсе не была так красива…
— Она была прекрасна, — возразил Самаэль, — а расхаживала по стене, чтобы стрела греков как можно скорее поразила ее насмерть.
Эта подробность взволновала дела Рейна, но он снова заговорил о старейшинах и говорил долго, увлеченный общением с умным собеседником, у которого всегда наготове и веские доводы, и любопытные детали. Самаэль приводил бесчисленные примеры, поведал ему о старых законоучителях и справедливых судьях из разных народов. Рассказал даже о цвете их глаз, манере говорить, особенностях характера. Их опыт и забота о течении жизни должны — так он считал — снискать одобрение Йосефа дела Рейна. Но дела Рейна не соглашался: он говорил о том, что, пребывая в постоянном соседстве со смертью, старики с годами становятся одержимы желанием остаться единственными живыми людьми на свете — среди пустоты, которая все ширится, оттесняя жизнь, и еще сильнее подчеркивает их великое преимущество — их непомерно затянувшееся бытие.
Йосеф дела Рейна говорил и говорил, как вдруг взгляд его случайно упал на разложенный на столе пергамент. Буквы на нем совсем побледнели. Дела Рейна глянул в окно и лишился чувств.
Очнулся он на груде острых камней. Внизу, на узких улочках города постепенно пробуждалась жизнь. Поодаль, шагах в ста от себя, он увидел Самаэля, который сидел на крутом черном утесе и умывался, как кот, — лапой. Спустя мгновение он пропал из виду.
Дела Рейна встал и понял, что стоит на вершине высокой крепости, в окружении стен, сложенных из больших валунов, меж которыми торчат кустики жухлой желтой травы.
Светало; он различил очертания величавой горы Мерон и глубокого русла речки Амуд, спящие просторы окрестных полей и серебристые воды Тивериадского озера. Он постоял недвижно, потом бросил взгляд на утес, где только что сидел Самаэль, и произнес: «Мы еще встретимся!» Его сердце, как прежде, точила та же забота: извести, погубить Самаэля. С этой мыслью он и побрел в свою хижину, устало волоча ноги.
В отличие от других, которые на время ищут одиночества, а потом возвращаются к своим семьям и друзьям, дела Рейна оставался одиноким всегда и лишь изредка появлялся на людях, когда ходил окунуться в тивериадские волны. Однажды, возвращаясь обратно в Цфат, он увидел, как крестьяне забрасывали камнями молодого человека, который нелепо размахивал руками и вертел во все стороны головой. Сначала Йосеф решил, что движения юноши и впрямь чудаковаты, и лучше было бы ему вести себя как прочие, не привлекая чрезмерного внимания прохожих и не вызывая их насмешек и гнева. Однако при виде жестокости крестьян он подумал, что не зря их преследуют эпидемии и войны, и только страх еще может заставить содрогнуться эти заскорузлые души.
Он был потрясен, когда неделей позже этот юноша появился в его одиноком жилище. Гостя звали Йонатан, он говорил тихо и по большей части молчал. Дела Рейна заметил, что любое грубое или резкое слово причиняет ему страдания, а руки словно застыли, недвижно повиснув вдоль тела.
«Возможно ли, — подумал дела Рейна, — что мои слова мучительно режут чей-то слух?»
Он стал размышлять о себе, всматриваться в себя, хоть и не прекратил своих неустанных поисков; он был теперь словно поражен недугом, и каждый взгляд, устремленный внутрь себя, наносил ему новую рану.
Когда юноша пришел к нему снова, дела Рейна постарался сделать все, чтобы гость почувствовал себя уютно, он даже трижды вымыл пол. Застенчивость юноши исчезла, ей на смену пришла говорливость, и дела Рейна поразило, что гость выражал свое несогласие в резких и грубых отповедях и при этом ссылался на мудрецов, имена которых дела Рейна давно сумел позабыть.
Чем больше Йонатан говорил, тем яснее обнажалась перед дела Рейна его внутренняя суть, и увиденное пугало. Руки юноши с силой рассекали воздух, голос становился все более хриплым, тон — непререкаемым и высокомерным.
Порой в его словах было столько яду, что дела Рейна думал: «Или передо мной посланец Самаэля, или этот человек никогда не станет хорошим учеником. Глупо пытаться научить того, кто не готов смириться».
Он отослал юношу и увидел, как вновь замерли его уста и застыли руки.
Эта встреча оставила гнетущее впечатление. Прежде дела Рейна радовался, что никто с ним не знается. Даже самые поверхностные слухи о себе лишали его покоя. А тут собственная безвестность начала тяготить его, и, слыша, как возносят хвалу другим, он болезненно кривился. Мои современники, заключил Йосеф, сильно уступают в мудрости ушедшим поколениям. Однако былая радость покинула его; ночи, проведенные в одиноком бдении у стола, больше не приносили удовлетворения. В унынии продолжал он свои занятия и порой выпивал стаканчик вина, чтобы взбодриться и поддержать дух. Куда девалась веселая приподнятость, с которой он еще недавно брался за дело? «Безжизненность и пустота», — приговор его был суров.
Изредка его навещали кое-какие мудрецы Цфата, приходили из чувства долга или сострадания, приносили хлеб, фрукты, несколько слов святого Аризаля, а уходили в сознании собственного благородства и величия да еще удостаивались славы в устах домашних. После их ухода дела Рейна говорил сам себе: «Они умнее тебя, оттого ты не любишь слушать их речи и опасаешься, как бы не усомниться в своих суждениях и не отказаться от собственных намерений. Только чего стоят твои устремления, если несколько чужих слов могут поколебать их? Слаб и ничтожен ты, Йосеф». И в один прекрасный день он пришел к такому выводу: «Зачем я столько тружусь и попусту изнуряю себя? А если я никогда не найду нужных мне сочетаний? Зачем мне жить подобно лунатику и навлекать хворь на себя и других? Ведь я не верю в успех своих занятий. Пойду-ка я лучше к озеру и брошусь в его волны». Он окинул мыслью истекшие годы. Его не волновали больше судьбы царей, ведь он узнал, что власть их не беспредельна, и даже могучее испанское королевство, язык и знамена которого завораживали его когда-то, казалось теперь всего лишь наследником прежних владычеств, состарившихся и ушедших в небытие, завещав Испании горстку надежд и развалины древних построек.
Тогда-то и прибыл из Виченцы в Цфат купец по имени Сирмонете. До него дошли слухи о Йосефе дела Рейна и возбудили его любопытство. Купец Сирмонете одевался богато, бороду носил холеную и аккуратно стриженную. Однажды он появился в жилище дела Рейна с такими словами:
— В этом городе нет человека, знакомого с нами обоими, поэтому дозволь мне отрекомендоваться самому. У меня на родине, в Виченце, мое имя знает всякий. Я кое-что слышал о тебе и пришел предложить взойти на мой корабль и вместе со мной пуститься в плавание.