На росстанях
Шрифт:
Широкая картина недосягаемых миров открывалась перед взором молодого учителя во всей своей таинственности и безграничности. И чем сильнее захватывали воображение эти неисчислимые миры, разбросанные среди бездонных глубин, таких страшных, таких привлекательных, земля и ее гордый властелин — человек становились все менее и менее значительными, становились такими ничтожными. Земля терялась среди беспредельных пространств, словно крохотная песчинка. И каким незначительным, неприметным представлялся человек со своими заботами, со своими повседневными мелочами жизни! Вызванные чтением мысли и настроения все сильнее овладевали молодым учителем. Но эти мысли вмиг разлетелись, как воробьи, когда в их веселую стайку бросит камешек какой-нибудь мальчуган-озорник:
"Я умру! — подумал учитель. — Придет такое время, когда я стану мертвецом, трупом!"
На короткий миг он словно отделился от самого себя и взглянул на себя со стороны, как посторонний, другой человек, и живо представил себе то мгновение, когда он станет мертвым, недвижимым.
"Фу! Как это гадко и неприятно! А хуже всего то, что перед лицом смерти мы беспомощны и бессильны и не имеем средств избежать ее или хотя бы отдалить ее приход. От нее не отмолишься, от нее не откупишься ничем. Я умру. Молодым, пожилым или старым, но умру, потому что я, как и все, что несет в себе зачатки жизни, подвержен смерти, потому что все на свете, едва зародившись, уже таит в себе признаки и печать смерти. И люди свыклись с этим, и никому даже в голову не приходит высказать свой протест против смерти и вести с нею борьбу, словно все они уже давным-давно условились признать над собою ее власть, считать эту власть справедливой и законной. А она, смерть, каждый день ходит вокруг, каждую минуту уничтожает и молоденькие и старые формы жизни. И мы не обращаем на это внимания, и только тогда она производит сильное впечатление, когда умирает кто-нибудь близкий либо когда нападет мор и люди начинают гибнуть массами. Тогда человека охватывает ужас и он теряет голову. И вот что интересно: когда нарушаются мелкие права человека, он готов драться за них и кусаться зубами, там же, где уничтожается сама основа, он покорно склоняет голову и молча подставляет ее под обух.
Фу! Какая мерзость! — продолжал размышлять молодой учитель. — Живешь, строишь планы, чего-то ищешь, чего-то добиваешься, надеешься, а придет время — и ты будешь труп, гниль, пожива червей".
Эти мысли нарушили покой Лобановича и оставили у него в душе неприятное и горькое чувстве.
Он свернул папироску, стараясь не думать о смерти, закурил, чтобы отвлечься от горьких мыслей. Это ему немного и удалось, так как Лобанович был хлопец здоровый, крепко сросся с землей и жизнью, любил жизнь, на пороге которой он стоял и рассвет которой для него только начинался.
"Почему я начал думать о смерти? Откуда взялась эта мысль?" — спросил себя Лобанович и начал доискиваться связи между мыслью о смерти и теми мыслями, которые так или иначе были причиной ее возникновения.
Припомнив весь ход своих размышлений, учитель никак не мог обнаружить этой связи, и это обстоятельство его немного удивило и заинтересовало.
"Я чего-то не принял во внимание, какой-то образ или какая-то мысль просто улетучились из памяти, и оттого этот факт мне кажется немного непонятным и странным, хотя, вообще говоря, на свете ничего удивительного пет".
А часы на стене безостановочно делали свое дело: размеренно качался непоседа маятник и каждый свой шаг отмечал коротким "так-так"; часы все так же скрипели, перед тем как пробить, и в свой срок мелодично звонили.
Лобанович погасил лампу.
Мрак и тишина заполнили маленькую комнатку. Со двора в окно глядели черная ночь и закрытое густыми тучами-волокнами темное небо. Было тихо и глухо. Через несколько минут возле двери в кухню заскребла мышка. Как видно, она нашла где-то корочку хлеба и барабанила ею по полу.
Лобанович старался уснуть, но ему не спалось. Только он закрыл глаза — перед ним словно живая встала картина дороги, по которой он ехал от станции: нескончаемые болота
"Все это глупости", — подумал учитель и повернулся на другой бок.
III
В воскресенье раненько, едва только заиграл багрянец на востоке, Лобанович сидел уже на сене в телеге и выезжал из деревни. Небольшая деревенька, в одну улицу, выглядела неприветливо и неуютно. На всем лежала печать небрежения и какой-то незавершенности, словно здешние хозяева строились на скорую руку и все делали временно и еще не успели навести тот порядок, которым обычно отличается беларусская деревня. Улица была ровная и широкая. Почти возле каждой хаты грудами лежали и гнили бревна, но никому не приходило в голову положить деревянные кладки, хотя бы против своей хаты, чтобы можно было пройти через грязь, в которой утопала улица. А грязь была густая, черная как деготь, глубоко размешенная лаптями полешуков, копытами коров и лошадей. Но полешуки свыклись и сжились с этой грязью и не обращали на нее внимания. Хаты были большей частью новые, построенные из толстых и гладких бревен. В расположении хозяйственных построек во дворах также не было порядка и системы, а все громоздилось как попало.
Одним словом, жители этой деревни представляли собой настоящих детей леса, которые, казалось, совсем еще недавно обосновались здесь и только начали переходить от одной формы жизни к другой. Все они были завзятыми охотниками и отличными стрелками, приходили в волнение от одного только вида ружья. Крестьян других деревень, которые жили преимущественно среди полей, они называли полянами и тем самым как бы отличали их от себя, жителей лесов. А лесов и болот здесь был непочатый край. Сама деревня стояла на небольшой полянке среди леса и кустарников, и Лобанович все эти дни чувствовал себя так, словно что-то связывало его, словно на нем было надето тесное платье, — так давили со всех сторон на эту деревню плотные стены пущи, наседали с угрозой, будто она покушалась нарушить ее законные права. Край полянки прорезала железная дорога. Она проходила возле самой деревни, захватывая даже один конец улицы. Сразу же за переездом начинался лес.
Низкое солнце еле пробилось сквозь макушки деревьев. Небо прояснялось, начинал дуть восточный ветер; легкий морозец затягивал лужицы тонкой пеленой льда. Висевший все эти дни туман развеялся, всюду посветлело и повеселело. Даже этот угрюмый лес немного прояснился и выглядел более приветливо.
— Го, подмораживать начало! — весело проговорил полешук Степан Рылка и, соскочив с телеги, выломал хворостину и хлестнул ею своего худого, но довольно резвого коня.
— Эх, и лесу же у вас много! — сказал учитель, чтобы заговорить с полешуком и познакомиться с ним поближе.
— О, лесу у нас много! — подтвердил Степан и повернулся к учителю. — Это вот теперь, когда провели здесь железную дорогу, его сводить начали, а прежде лес совсем не такой был. И зверья было много. Возле нашей деревни медведи водились. Еще батька нашего старосты, — знаешь, может? — старый Рыгор, старинного закала человек, живого медвежонка из лесу принес, у медведицы отнял!
— Как же это он?
— А бог его знает. Смелый. Да и здоровый, как дуб. Даром что ему теперь семьдесят лет, а когда забушует часом в хате Роман, его сын, староста наш, так старик, случается, не выдержит, возьмет его на руки, как ребенка, и сейчас же утихомирит, хотя Роман и не из слабых. Вот как! И отвезли того медвежонка графу Потоцкому. За это дозвол дали Рыгору охотиться в графских лесах, еще и пороху и дроби выдали.