На сцене и за кулисами: Воспоминания бывшего актёра
Шрифт:
В то время мне никогда не приходило в голову, что он поступает так же дурно, как и я, и что я имею точно такое же право быть шокированным, смотря на него, как и он — ужасаться, смотря на меня. Затем я спрашивал себя, что сказала бы моя покойная тетка, если бы она увидала меня. Хотя то, что сказала бы старушка, не могло иметь ровно никакого значения, но подобный вопрос был одним из тех булавочных уколов, в которых находит наслаждение малодушная совесть. Я был твердо убежден в том, что всякий указывает на меня пальцем, выражая этим презрение. Я, право, не знаю, который из пальцев на руке считается пальцем презрения, но только я чувствовал, что именно этим пальцем на меня и указывают. На всякой станции моя внутренняя увещательница, доводившая меня до отчаяния, шептала мне: «Если бы не было отпетых негодяев вроде тебя, то все эти носильщики и сторожа спали бы теперь мирным сном в деревенской церкви». Когда раздавался свисток, то моя мучительница прибавляла: «Если бы не было тебя
Пассажиры, сидевшие со мной в одном вагоне, говорили обыкновенно, что они едут навестить больных родственников, и не будь у меня моей ужасной корзины, я сделал бы то же самое. Но даже газетный репортер, при всей его способности на выдумки, не мог бы объяснить, зачем я везу с собою корзину величиною с комод средней величины. Я мог бы сказать, что в ней лежат разные лакомства для выздоравливающего больного, но мне никто бы не поверил, и я, придумывая эту ложь, только трудился бы понапрасну.
Но путешествия по воскресным дням доставляют огорчения и не одним только людям с совестью. Даже вы, мой любезный читатель, найдете его неприятным. Оно очень тихое и имеет такой вид, точно едешь на похороны, что наводит на вас невольную грусть. Вы не видите обычной суеты, составляющей неотъемлемую принадлежность путешествия по железной дороге. На платформах почти совсем нет народа, не видно наваленного грудами багажа и мальчиков с газетами. Буфеты представляются совсем другими, а буфетчицы в этот день бывают еще надменнее, чем во все остальные дни. Когда вы приезжаете на место назначения, то вам кажется, что вы попали в город мертвых. Вы едете по пустынным улицам в выбранную вами гостиницу. В ней никого нет. Вы идете в общую залу и сидите в ней один-одинешенек. Спустя несколько времени сюда заглядывает коридорный. Вы рады ему, так как это все-таки живое существо. Вы, кажется, готовы кинуться ему на шею и рассказать ему о всех своих горестях. Вы стараетесь завязать с ним разговор для того, чтобы удержать его в комнате, потому что вы боитесь, что вам опять придется остаться одному. Но он не разделяет ваших чувств: на все ваши вопросы он отвечает односложными словами и скоренько уходит из комнаты. Вы идете гулять. На улицах темно и царит тишина, и, когда вы ворочаетесь назад, то вам делается еще тоскливее. Вы заказываете себе ужин, но у вас нет никакого аппетита, и когда вам его подадут, то вы совсем не можете есть. Вы рано уходите в свою комнату, но не можете заснуть. Вы лежите и думаете о том, какой подадут вам счет и, думая об этом, вы незаметно переноситесь в страну снов, и вам представляется, что хозяин гостиницы запросил с вас сто восемьдесят семь фунтов стерлингов, девять шиллингов и четыре с половиною пенса, что вы убили его на месте и, не заплатив денег, бежали из гостиницы в одной ночной сорочке.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Я играю в театре, устроенном «на скорую руку»
Театр, которому я теперь сделал честь своею игрою, был театр, устроенный «на скорую руку». Я не знал этого прежде, а иначе отказался бы от ангажемента. Театр, устроенный «на скорую руку», разве только немногим лучше балагана; сказать кстати, я всегда сожалел о том, что мне не пришлось изучить эту последнюю отрасль театрального искусства. Не проникнув в этот нетронутый временем уголок, я не видал самой живописной и самой романтической части театрального мира. Жизнь в балагане — это самая цыганская жизнь. Балаган, с точки зрения общественной и художественной, стоит на самой низшей ступени драматической лестницы, но что касается занимательности и приключений, то он находится на самом верху ее.
Но я никогда не играл в балагане, стало быть, об этом нечего и говорить. Ближе всего подходил к балагану устроенный «на скорую руку» театр, но этот последний мне совсем не понравился. Мы играли в очень маленьких городах, где совсем не было театра, и устроили что-то вроде сцены во всякой зале для собраний, или комнате, какие мы могли нанять. Обыкновенно мы старались взять под театр залу в думе; впрочем, мы не были очень разборчивы: нам годилась всякая большая комната; мы даже удовольствовались бы и амбаром, если бы только он был для нас удобен. Мы возили с собой наши собственные бутафорские вещи, декорации и авансцену, а для деревянных работ нанимали какого-нибудь местного плотника. Газовые рожки у рампы заменялись у нас рядом свечей, а взятый в городе напрокат рояль представлял собою оркестр. Один раз нам не удалось достать рояля, и хозяин залы дал нам на подержание свой гармониум.
Я не буду долго останавливаться на том, что пришлось мне испытать в этой труппе: воспоминания о ней не особенно приятны. Я считаю достаточным привести краткие выдержки из двух писем — одного, написанного вскоре после того, как я поступил в эту труппу, и другого, которое было послано мною перед самым отъездом:
…Дорогой Джим, я нахожу, что я упустил существенное и ухватился за тень (я хвалюсь не столько оригинальностью этого замечания, сколько тем, что оно подходит к делу). Я постараюсь уехать отсюда как можно скорее и попытаю счастья в Лондоне. У меня исчезло всякое желание играть jeune premier'a, едва только я увидал примадонну, которою у нас состоит жена антрепренера, как это бывает везде. Она — толстая, сальная, немолодая женщина. У нее грязные руки, грязь под ногтями и во все время представления она сильно потеет. Она в три раза толще меня и, если бы только публика, перед которой мы играем, была сколько-нибудь способна к юмору — что, судя по тому, насколько я ее знаю, кажется мне очень сомнительным — то наше объяснение в любви показалось бы ей очень забавным. Как стали бы потешаться над этим в каком-нибудь лондонском театре зрители галереи, собравшиеся на первое представление. Но я думаю, что смешная сторона остается здесь совершенно незамеченной. Моя рука, когда я хочу схватить ее за талию, доходит ей до половины спины. В одной из ролей мне приходится тащить ее поперек через всю сцену. Клянусь тебе, я радехонек, что мы редко играем эту пьесу.
Она говорит, что из меня никогда не выйдет хороший «любовник», если только в моей игре не будет побольше жару (она выговаривает это слово «гару»)…
…Мы с тобой увидимся в следующий понедельник. Я больше не могу этого выносить. Я разорюсь вконец. Семь шиллингов и шесть пенсов — вот все, что я получил на прошлой неделе, а на позапрошлой — одиннадцать шиллингов. Наши дела идут совсем не дурно. На наших представлениях бывает очень много публики. Старик умеет очень ловко составлять «взятые из своей головы» афиши, и они привлекают публику на два или на три представления, которые мы даем в каждом городе. Ты знаешь, что я называю «взятой из головы» афишей: — «Разрушенная мельница у пруда Мертвеца. Грация Мервин думает встретить тут своего приятеля, но встречает врага. Гарри Бэддон вспоминает о прошлом. «Отчего ты не любишь меня?» — «Оттого, что ты дурной человек». — «Так умри же! Сейчас начнется борьба!!» — «Помогите»! — «Здесь некому помочь тебе». — «Ты лжешь, Гарри Бэддон, я здесь». — Рука из могилы!! Гарри Бэддон получает наказание по заслугам!!!»
Вот что я называю «взятой из головы» афишей.
Но какие бы деньги он ни получал, он приберегает их для себя. Он всегда имеет возможность останавливаться в самой лучшей гостинице в городе, тогда как мы должны закладывать наши вещи для того, чтобы заплатить за самое плохое помещение.
Эти антрепренеры грабят не одних только актеров, но от них терпят значительные убытки и авторы. В нашем репертуаре есть две пьесы, на которые сохраняют право литературной собственности; обе они дают хороший сбор, но авторы не получают ни пенни за представление. Для того, чтобы не вышло каких-нибудь неприятностей, изменяют заглавие пьесы и имена главных действующих лиц, так что если бы автор, или его друзья (предполагая, что у какого-нибудь автора могут быть друзья) стали бы наблюдать за этим, то они никогда бы ничего не открыли. Да если бы они даже и открыли, то это ни к чему бы не повело. Если бы они стали делать попытки стребовать гонорар с людей, проделывающих подобные вещи, то им пришлось бы потратить много денег — я слышал, что это делается повсюду в провинции — у этих людей денег нет и ничего нельзя с них получить. Человек, у которого нет ни гроша за душою, может нисколько не бояться половины внесенных в устав законов.
Какая неприятная вещь на сцене огнестрельное оружие! На днях я так и думал, что меня ослепили, и у меня еще до сих пор болят глаза. Актеру, который стрелял, следовало бы выстрелить на воздух. На маленькой сцене это единственно безопасный способ, хотя бывает очень смешно видеть, что один человек падает мертвым от того, что другой стреляет из пистолета в луну. С этими пистолетами всегда бывает какая-нибудь неудача. Они или совсем не стреляют, или же выстрел попадает не туда, куда нужно, и если они стреляют, то почти всегда случается несчастье. На них никогда нельзя положиться. Ты бросаешься на сцену, приставляешь кому-нибудь к голове пистолет и говоришь: «Умри!», но пистолет дает осечку и другой актер не знает, умирать ему, или нет. Он дожидается того, чтобы ты выстрелил в него другой раз, и пистолет опять дает осечку; тут ты находишь, что бутафор не положил в него пистона, и вертишься на все стороны, прося, чтобы тебе дали пистон. Но другой актер, думая, что все кончено, решается умереть сейчас же только от одного страха, и когда ты опять подступишь к нему с тем, чтобы убить его окончательно, ты увидишь, что он уже мертв.
Мы здесь пускаемся на разные хитрые выдумки для того, чтобы пополнить наш гардероб. Мой старый фрак, когда я пришпилю под воротник тот суконный капюшон, который выкроила для меня одна из актрис, и пришью к рукавам кружевные манжеты, идет у меня для ролей кавалеров в половине старинных комедий; а когда я откину передние отвороты назад и покрою их красным коленкором, то я — французский солдат. Пара белых «невыразимых» отлично сходит за лосинные панталоны для верховой езды, а когда мне приходится играть роль испанского заговорщика, то я всегда беру у моей квартирной хозяйки ту скатерть, которой она покрывает стол…