На сеновал с Зевсом
Шрифт:
— Я уверен: у этой собаки есть все необходимые справки!
Я приподняла бровь: Зяма говорил горячо, но недостаточно искренне.
— Если такой справки нет, собаку надо изолировать от людей на десять дней, — монотонно бубнил доктор, наполняя шприц. — Если в течение этого времени у животного не появятся слюнотечение, нарушение походки и водобоязнь, то собака здорова и прививка вам не требуется. В любом случае сейчас я введу в рану и окружающие ее ткани специальную сыворотку и назначу вам дни для продолжения вакцинации.
— Ай! — вскрикнул уколотый Зяма.
Я
— Маме скажем, что ты подвернул ногу, играя в теннис, — предупредил нас папуля уже по дороге домой.
Я кивнула, а Зяма, напичканный лекарствами, промолчал: он уже клевал носом. Мне тоже очень хотелось спать, и я искренне радовалась, что завтра Бронич не появится в конторе раньше полудня: по пятницам он исправно посещает заседания общественного комитета по культуре при городской мэрии. Я твердо намеревалась проспать работу и наивно полагала, что никто не сможет мне в этом помешать.
Элечка могла воспользоваться стеклянным лифтом, но, как всегда, постеснялась. Торчать, точно пень на пригорке, в прозрачной кабине, зная, что на нее глазеют все прохожие на улице, было бы невыносимо. Они ведь будут смотреть и смеяться, и говорить, подталкивая друг друга локтями: «Боже, какая толстая, нелепая, уродливая клуша! Красуется как на витрине, а на нее просто тошно смотреть!».
Элечка криво усмехнулась. Если бы эти люди могли видеть, что творится у нее в душе, их бы просто вывернуло наизнанку!
Она, как обычно, боязливо остановилась перед раздвижными дверями. Маман страшно ругала ее за эту глупую робость, но Элечка никак не могла заставить себя войти в здание уверенной целеустремленной поступью, которую демонстрируют топ-модели и бизнес-леди. Ей всякий раз казалось, что для такого ничтожества, как она, двери не откроются. А если откроются, то тут же коварно придавят ее, даря бесплатное развлечение зевакам на улице и служащим в холле. Однажды такое уже случилось, и Элечка не забыла пережитое ощущение позорной беспомощности и жгучего стыда. Впрочем, теперь ей было с чем сравнить.
Двери разъехались и выжидательно замерли. Элечка вздохнула и проскочила между ними с поспешностью, которая, конечно же, выглядела комично. Наверняка именно это потешное зрелище вызвало широкую улыбку на красивом лице охранника. Да и юноша-уборщик, ловко уводя швабру из-под ее косолапых ног, тоже улыбался.
Элечка покосилась на парня с ненавистью. Мужчины! Она ненавидела мужчин. Боялась и ненавидела. Всех, особенно молодых и красивых. При этом ей самой красивыми казались почти все, а она — никому. Конечно, такая толстая, рыхлая, с отвратительными веснушками, которые с первыми лучами весеннего солнышка запятнали даже плечи и руки!
Она, как обычно, первой поздоровалась с охранником:
— Добрый день!
Она врала: добрым не был ни этот день, ни утро, ни минувшая ночь. Но охранник этого знать не мог — Элечка очень постаралась выглядеть как всегда — нелепой, толстой, уродливой клушей, которую не могут сделать прекрасной женщиной, достойной уважения и любви, даже мамочкины миллионы.
— Привет, Элечка!
Вот, опять. Простой охранник обращается к ней на «ты» и запросто называет уменьшительным именем! Ее зовут Ариэлла, ей двадцать девять лет, но кто об этом помнит? Даже маман называет ее только Элечкой, как трехлетнюю несмышленую крошку. Впрочем, и «Элечка» она тогда, когда мама ею довольна — то есть очень редко. Гораздо чаще она «Горе мое».
— Галина Михайловна у себя? — заискивающе спросила Элечка, не решившись прилюдно назвать Саму Лушкину мамой.
— Они поднялись в аэрарий, — почтительно понизив голос, ответил охранник.
Это царственное «они» в применении к одной немолодой и некрасивой женщине вызывало уважение и зависть.
— А мне… можно? — Даже точно зная, что ей не откажут, Элечка все равно робела.
— Я попрошу кого-нибудь вас проводить.
Конечно, это не было ни любезностью, ни проявлением уважения. Гораздо проще дать этой нелепой клуше провожатого, который проследит, чтобы она попала куда нужно, чем позволить ей бродить по этажам, отвлекая персонал от работы. Ведь люди неизбежно будут засматриваться на уродину, которая так смешна, что ее можно показывать в цирке!
И конечно, в провожатые ей дали самого жалкого человечка — бабульку, которая мыла фикус, опасливо поглядывая на парня-уборщика, видимо, приходящегося ей начальником. Но даже эта ничтожная личность смотрела на Элечку с жалостью и недоумением. Понятно было, о чем она думает: как у Самой Лушкиной может быть такая дочь? Ответа на этот вопрос в природе не существовало. Элечка не сумела найти его за все свои двадцать девять лет.
Сама Лушкина принимала воздушные ванны на крыше здания. В полосатой тени аэрария был раскинут шезлонг, но Галина Михайловна им пренебрегла. Облаченная в легкие кисейные штаны и такую же рубаху, она стояла на солнышке, подняв лицо к небу и широко раскинув руки, и выглядела почти так же величественно, как знаменитая статуя Христа в Рио-де-Жанейро. Элечка в таком наряде и аналогичной позе смотрелась бы огородным чучелом.
— Я же сказала — меня не беспокоить! — не оборачиваясь, сердито бросила Сама.
На крыше никого и не было. Даже садовник, обычно часами занятый благоустройством висячего сада, ушел, оставив незаделанной брешь в живой изгороди.
— Мама, — безжизненным голосом позвала Элечка.
— А, это ты, горе мое, — Сама обернулась, посмотрела на дочь, и персональная коллекция Элечки пополнилась очередным брезгливо-жалостливым взглядом. — Что-то случилось?
— Ничего, — соврала Элечка.
Откровенничать с маман окончательно расхотелось.
— А жаль, что ничего, — припечатала Сама и снова отвернулась, подставив лицо солнечным лучам. — Я уже не знаю, как тебя растормошить.
Она несколько раз присела, а затем стала делать рывки перед грудью.
— Не надо меня тормошить, — пробормотала Элечка, пристально глядя на шевелящиеся под полупрозрачной тканью рубахи лопатки.
Видно было, что спина у маман голая. Вот она-то нисколько не комплексует, может позволить себе ходить без лифчика!