На службе Отечеству
Шрифт:
Задумался я над словами отца, заколебался: знал, что у меня есть еще много недостатков. Поделился своими сомнениями со старым коммунистом Филиппом Миновичем Жуковым, который давал мне рекомендацию.
– Это хорошо, парень, что сознаешь свои недостатки. Но ведь на то и срок кандидатский дан: ликвидируешь их и обретешь право называться коммунистом... А если у тебя нет непреклонной убежденности в величии целей нашей партии, нет силы воли, чтобы бороться за коммунизм, то не засоряй ее ряды. Колеблющимся не место среди коммунистов...
Когда после собрания коммунисты поздравляли меня, я, как и Федор Браженко сейчас, счастливый и смущенный, повторял: "Постараюсь оправдать доверие". А оправдать доверие, как мне казалось,
И вот теперь я прошел боевое крещение. А в душе - тревога: оправдываю ли я оказанное мне доверие? Могу ли с чистым сердцем считать себя коммунистом? Я по-прежнему недоволен собой: испытываю страх в бою, огромным усилием воли заставляю себя идти вперед, когда вокруг свистят пули и осколки, вид танков рождает желание спрятаться в какую-нибудь нору. Неужели я трус? От этой мысли острое чувство стыда охватывает меня, и я смущенно оглядываюсь: не догадываются ли боевые друзья, какие постыдные сомнения терзают мою душу?
После собрания, не выдержав, я отозвал Стаднюка в сторону и, краснея, спросил:
– Иван Афанасьевич! Тебе не бывает страшно, когда нас бомбят, когда вокруг свистят осколки и пули, когда фашистские танки атакуют?
– Страшно!
– искренне признался Стаднюк и неожиданно улыбнулся: - А кому не страшно?.. Никто не хочет умирать.
У меня отлегло от сердца: Ивана Афанасьевича я считал храбрым человеком. В этом я убедился, наблюдая за ним в бою...
Больше часа фашистская артиллерия и минометы перепахивают нашу оборону. Артиллерийская канонада то затихает, то снова усиливается. Снаряды и мины не дают высунуть голову из укрытия. А в воздухе продолжается ожесточенный бой. Краснозвездные самолеты сквозь плотное прикрытие фашистских истребителей ухитряются прорываться к бомбардировщикам и вынуждают их сбрасывать бомбы куда попало. Один из сбитых фашистских бомбардировщиков рухнул перед передним краем нашей обороны и разметал проволочные заграждения.
Мы с замиранием сердца следили за воздушным боем, когда по окопам прокатилось:
– Танки! Танки!
Приземистые стальные коробки издали кажутся игрушечными. Они приближаются к нашему переднему краю. За ними прячутся пехотинцы. Ориентируясь по пристрелянным на местности точкам, подаю команду открыть огонь по пехоте. Выстрелы следуют нечасто, зато мины ложатся удивительно точно. Я с удовольствием отмечаю, что командиры расчетов бережнее расходуют мины. Несколько мин разрываются в цепи атакующих. Вот танки вползают на минное поле и два из них замирают с разорванными гусеницами, остальные поворачивают назад.
Так заканчивается первая атака.
Вскоре снаряды и мины вновь перепахивают землю. Огневой налет длится двадцать минут. Снова есть попадания в блиндажи. Снова откапываем полузасыпанных бойцов. Ходы сообщения во многих местах обвалились. Гибель минометчиков болью отзывается в сердце.
Снаряды и мины продолжают перепахивать позиции батальона. Беспрерывный свист осколков вынуждает всех распластаться на дне окопов. Но новые тревожные возгласы "Танки! Танки!" подбрасывают меня с земли, и, позабыв о пулях и осколках, продолжающих со свистом рассекать воздух, я пристально вглядываюсь вперед. На этот раз танки под прикрытием ураганного минометного и артиллерийского огня выстроились в две колонны и втянулись в коридоры, проделанные танками в ходе предыдущей атаки. С тревогой смотрю в сторону огневых позиций батальонных пушек. Они скрылись в облаках пыли и дыма, поднятых разрывами вражеских снарядов и мин. Казалось, что и железо расплавится в этом огненном вихре. И вдруг сердце мое радостно забилось: с огневых позиций батальонных пушек донеслись характерные для сорокапяток пронзительные выстрелы. Один за другим вспыхнули четыре танка. Остальным пяти все же удалось проскочить на позиции стрелковых рот. К счастью, наша артиллерия поставила столь плотную огневую завесу перед фашистской пехотой, что она не смогла прорваться вслед за танками. Постарались и мои минометчики: они так увлеклись, что израсходовали все мины. Однако я ни словом не попрекнул командиров взводов за такое расточительство, ибо цель была достигнута: фашистская пехота отступила, а танки, прорвавшиеся на позиции стрелковых рот, догорают. Я с радостью убедился, что бутылки с горючей жидкостью, которые прислал батальону полковник Бурч, и "склянки" старшины Охрименко, наполненные бензином, помогли нашим пехотинцам.
Вечерние сумерки и едкий дым, повисший в раскаленном июльском воздухе, чрезвычайно затруднили наблюдение за полем боя. Стало еще тревожнее: казалось, что вот-вот из темной завесы выскочат уцелевшие фашистские танки и начнут утюжить наши позиции. Опасения мои не оправдались. Когда стемнело, наступило затишье. Лишь на левом фланге батальона продолжалась пулеметная дуэль. Всезнающий Охрименко, доставив очередную партию мин, с нескрываемой тревогой доложил, что на стыке батальона с соседним стрелковым полком фашистам удалось вклиниться в нашу оборону на шестьсот - восемьсот метров, на командно-наблюдательный пункт капитана Тонконоженко прибыли полковник Бурч и командир соседнего полка. О чем они говорили с комбатом, Охрименко не слышал, но видел, как из тыла к левому флангу нашего батальона подошли свежие роты. Сообщив об этом, Охрименко с таинственным видом заключил:
– Что-то ночью будет: ведь не зря там появился сам товарищ полковник. Может, и до нас черед дойдет, товарищ комроты? Як вы думаете?
Я пожал плечами. Неожиданно возникший рядом Стаднюк мрачно пошутил:
– Ну вот, господа немцы отправились ужинать, а там и спать залягут. Можно и нам передохнуть.
Слова младшего политрука были недалеки от истины. Немецкая пунктуальность в первые недели проявлялась и на войне: в 5 часов - завтрак, в 12 - обед, а примерно в 21 час - ужин. Поэтому с наступлением темноты становилось, как правило, сравнительно тихо.
В минометной роте в живых остался 31 человек. Девять из них, легко раненных, Охрименко привел ко мне.
– Вот, товарищ лейтенант, - сердито докладывал он, - не хотят, едят их мухи, ехать в санбат. Веди нас, говорят, к командиру. Що робить, товарищ лейтенант?
Среди "упрямцев" вижу Сероштана, У него забинтованы обе руки. Вид измученный. Подхожу к нему:
– Надо, Василий Андреевич, подлечиться, потом еще повоюешь...
– Разрешите остаться, товарищ лейтенант!
– Сероштан старается принять бравый вид.
– Вот тальки шею задело, а на руках... Так... це ж царапаны!
Заметив мое колебание, Сероштан нахмурился:
– В расчете некому огонь вести. Стеклов убит. Степушкин ранен. Так что каждый на счету... Да и за погибших посчитаться надо.
Растроганно гляжу на бойцов и вдруг чувствую, что предательская влага туманит мой взор. Разрешил некоторым остаться в строю, а Степушкину категорически приказываю идти в медпункт. Петренко доложил, что нога у него распухла, рана загноилась. Степушкин молча прикладывает руку к пилотке и пытается повернуться кругом, но от боли едва удерживается на ногах Я успеваю поддержать его.
– Подлечитесь и возвращайтесь. Мы еще повоюем вместе... Степушкин отвечает крепким рукопожатием.
В третьем часу ночи на левом фланге батальона разгорелась яростная перестрелка. Беспрерывно строчили пулеметы и автоматы, в воздух взлетали ракеты. Фашисты открыли ураганный артиллерийско-минометный огонь. Лишь на рассвете он начал стихать. Не дождавшись вызова, я побежал к комбату уточнить обстановку. Капитан Тонконоженко встретил меня насмешливой улыбкой:
– Ну что, минометчик, проспал? А мы тут дали фашистам прикурить!